Зоя Туманова
"Над Азией весенние туманы..."

Звезда Востока. - 1989. - № 6. - С. 156-172.

    ...Нет, это не портрет Ташкента в дни войны. Такой портрет во весь рост и с анализом психологии - дело будущего. Дело многих, чьи этюды, памятники, наброски воспримет, обобщит, объединит и озарит вдохновением кто-то еще неведомый, грядущий летописатель.
    У меня - только штрихи. Две-три из бесчисленных граней алмаза Жизни, твердого и прекрасного.
    И прошу читателей не забыть, чьими глазами увиденных, - было им, тем любопытным и восторженным глазам, четырнадцать-пятнадцать-шестнадцать...
    Первая военная, ледяная, просвистанная ветрами зима.
    Мерзлый, полутемный, лихорадочно-тыловой, в тоскливых ожиданиях Ташкент. И вдруг - афиша!
    Да, война. И - ночной концерт! Начало - в двенадцать часов ночи! (В обычное время идет оперный спектакль). Поздно, значит, страшно... Пошаливают по городу. Но - какие имена! Бабочкин! Ляля Черная!
    Цены на билеты... Ого, кусаются! Но если сравнить с тем, сколько стоит на базаре "кирпич" хлеба... Тем более, если на галерку, - потянем!
    Да, была пущена в ход "галерка", обжитая было осветителями. Нынче "бочкам" цветных прожекторов пришлось потесниться.
    Вдоль борта галереи установлены длинные, без спинок, скамейки. Зато как отсюда видно, в тысячу раз лучше, чем "в вашем партере", где частоколы голов и стены спин…
    Весь полукруг зала, полный человеческого шевеленья, перед глазами. Шелестя, уползает занавес. Мы словно парим над сценой...
    ...куда, на черных разлатых крыльях бурки, выносится Чапаев! Живой! И голос его. Как тут не отбить ладони?
    И Ляля Черная, под атласно-вороным покрывалом распущенных волос. Знаменитая Ляля из "Последнего табора"! Бра-аво!
    И снова гуденье восторга: сам Чарли Чаплин - усики, котелок, трость! - по-утиному переваливаясь, выскальзывает из-за кулис.
    Ну, конечно, не сам а, подражатель, никому не ведомый Аркадий Райкин. Но что вытворяет, как выделывает, до чего лихо припевает:
Еще есть Чарли Чаплин,
Похожий, как две капли,
С усами, в мятой шляпе,
В Америке живет.
Все те же ручки-крючки,
Ботинки-закорючки,
Но тот - не настоящий,
А я - наоборот!..
    Внезапно, в череде поющих, танцующих, восторгающих, взметывающих шквалы аплодисментов, появилась женщина.
    Не вышла, не прошагала, а как бы возникла посреди сцены.
    Откинутая голова с узлом волос, с плеч до полу струится шаль.
    Мы глядим на нее с галерки, с верхотуры, как же удается ей смотреть словно через наши головы - выше! дальше!
    Черты лица почти неразличимы, глуховатый голос почти не слышен. Я улавливаю только торжественно скорбный, отчеканенный ритм стихов:
И та, что сегодня прощается с милым, -
Пусть боль свою в силу она переплавит...
    Объявляли: "Анна Ахматова".
    В жизни не слыхала. В моей четырнадцатилетней жизни за плечами семь с половиной классов. Множество бессистемно и упоенно прочитанных книг, с недавних пор - поэтических... на полке две сплошь исписанные конторские книги, озаглавленные "Поэты всех времен и направлений". И в самом деле, в них какой-то Ноев ковчег лирики: БлоK и Алигер, Фет и Симонов, Махтумкули и Виссарион Саянов, Рождественский и Верлен...
    Ахматовой нет. Надо заводить третью книгу...

    Евгения Митрофановна - наша учительница литературы - сказала:
    - Вот эту возьми! Мне не понравилось. А тебе, думаю, подойдет.
    Евгения Митрофановна любит свой предмет и имеет возможность любить: нет нужды гоняться за часами. Муж, как мы знаем, "большой человек". Квартира - отдельная, трехкомнатная! - в Доме специалистов. Библиотека - дома, и какая! И не хранится под спудом: у каждого из нас, девятиклассников, свой абонемент.
    В моем сегодня записано: Анна Ахматова, "Из шести книг".
    Наконец-то! С того вечера помнится.
    Читаю ошеломленно. Это же я! Это все жило во мне и не находило слов, а слова - вот они:
И сквозь густую водяную сетку
Я вижу милое твое лицо...
    А это - не чудо ли? Словно смотрю в зеркало:
Почти доходит до бровей
Моя незавитая челка...
    (До завивок ли? В школе у всех косы, пробор; мою челку то и дело "зализывают" назад, к затылку, руки учительницы: запрета нет, а лучше бы как все...)
    Упиваюсь, читаю. В этой книге - все бури, что треплют мое пятнадцатилетнее сердце. Скорей, скорей - переписать! А запомнится само.

    В январе сорок третьего в нашем ЦДХВД (центральный дом художественного восстания детей) появляется новая фигура. Будет вести кружок, оценивать наши стихи.
    Ее зовут Надежда Яковлевна. Она худа, желта, жилиста. У нее толстогубый рот и выпуклые, как у черепахи Тортилы, глаза. Жидкий пучок волос на затылке, крупный нос. Она курит и кашляет.
    Приговоры ее решительны. "Пишущие деточки" ее не умиляют.
    - Вы с Валей - оба бездарности, Айзенштадт, в будущем, халтурщик. Но снабжение я вам устрою!
    Снабжение! Ох, какое ты нелишнее зимой сорок третьего года, в тыловом городе Ташкенте!
    Государственная стипендия - сто пятьдесят ежемесячно. На базаре целый "кирпич" хлеба.
    С весны начинаем факультативное изучение английского языка под руководством же Надежды Яковлевны.
    Приходим, готовые переписывать алфавит, цепенея от старательности, постигать тайны труднейшего, по слухам, произношения. Вместо того - стишок на доске, короткий, восемь строк. Заучиваем с голоса:
Хэмпти-Дэмпти сэт он э волл,
Хэмпти-Дэмпти хэд э грейт фолл...
    Да это же маршаковское - "Шалтай-Балтай сидел на стене"!
    - А теперь поговорим по-английски.
    И говорим, и вскоре читаем Эдгара По, и Валя уже пытается переводить его шедевры...
    "Так начинают жить стихом". И языком?
    Надежда Яковлевна своенравна. Ко мне добрей, чем к мальчишкам, - иногда ласково треплет по волосам. Валю, Эдика шпыняет, испытывая на прочность. В отместку - за глаза - они читают Анненского: "Послушай, это же прямо про Надежду"!
Люблю обиду в ней, ее ужасный нос,
И ноги сжатые, и грубый узел кос...
    Хохочут и тут же с почтением и трепетом:
    - А знаешь, она ведь жена Мандельштама, подруга Анны Ахматовой - они живут вместе...
    Ахматова! Чувствую в груди стесненное восторгом сердце. Но кто такой Мандельштам?
    Мальчики снисходят к моей "темноте". Через какое-то время (откуда, как - не спрашивай!) передают мне тоненькие книжки. "Камень", "Tristia"...
    - И никому! Даже маме не показывай!
    - Почему?
    - Потому.
    Я не допытываюсь, а принимаю как данное: нельзя так нельзя.
    ...Дитя своего времени, приученное взирать, а не всматриваться, заучивать, а не мыслить, да еще в "розовом тумане, за частоколом воображения". Во все эти годы я так и не узнаю о трагедии Цветаевой и Мандельштама, не догадаюсь о том, что Анна Андреевна и Надежда Яковлевна живут в своей аскетической комнате под неусыпным надзором.
    И мне ли предвидеть еще предстоящие им испытания?
    ...В своих "Воспоминаниях" Н. Я. Мандельштам писала о страшных временах доносов, слежки и всеобщего страха: "...только дети продолжают нести свой вполне человеческий вздор..."1
    Примерная ученица в школе "с хорошей славой", я и не могла знать, что исчезают, растворяются в небытии не "враги народа", а поэты, писатели, ученые, люди своеобычной мысли, могучего нравственного потенциала.
    Но звучит камертон истинной поэзии, и отзывается на него неискушенное сердце.
    ...Еще одно имя: Осип Мандельштам.
Отчего душа так певуча,
И так мало милых имен,
И мгновенный ритм - только случай,
Неожиданный Аквилон?
    Акварельная чистота красок, ворожба ритмов, детское недоуменье перед безднами времени и пространства... Захватывает, впечатывается в память.
    Заполняется третья конторская книга чужих стихов. А свои? Пишутся и они.
    Весна сорок третьего - и сводки, и письма, и слухи иные. Сам воздух другой. Много еще потерь, тоски, бед, ожиданий. "Горе? Но горе не в счет" - это уже Пастернак, тоже недавно прочитанный.
    Стихи - и мои пятнадцать лет. Словно в лунную ночь, когда светло и не ярко, - кружить бы, кружиться, стремиться - пока не взлетишь.
    Ночь плывет над ташкентскими переулками, покачиваясь на буграх мостовой - асфальт выгнут волнами, так распорядились могучие корни платанов, старых, величавых, осанистых. Бархатные светло-серые стволы убегают ввысь, как минареты, лениво помахивают зеленые ладони листьев...
    - Работать надо, лентяи вы мои! - говорит Надежда Яковлевна. И Лидия Корнеевна ей вторит.
    Да, мы уже встречались с Корнеем Ивановичем Чуковским и его дочерью - "тоже ушибленной литературой".
    От нее услышали впервые об Ираклии Андронникове, о его искрометных рассказах, о его перевоплощеньях. От нее получили очередной ушат холодной воды на буйные головы за баловство с русским языком.
    - Одевает? Надевает! Разницу надо знать, родненькая! И кругозор не мешало бы расширить!
    Нам с Эдиком поручено написать доклад. Он выбирает тему по лирике Лермонтова. Я, бог весть почему, о ритмике Фета.
    Нам открывают ходы в библиотеки, читальни. Я вгрызаюсь в книжки: Жирмунский, Эйхенбаум. А для отдыха - Бальмонт, Гумилев, многое, что не входило в круг молодежного чтения тех лет.
    Прочитав доклад Бабаева, Лидия Корнеевна говорит: "Эдик дьявольски умен". О моем скромно умалчивает, и я не рвусь выяснять. Целей будешь!
    Стихи, книги, но есть еще и проза жизни. Счастливое столкновение с нею - нам с Эдиком поручено отнести Надежде Яковлевне домой выданные к майским праздникам продукты.
    - Может, Аню увидите, - говорит она.
    Бежим! Летим! Вон он, "белый дом на улице Жуковской"! Заходим с трепетом. Но Анны Андреевны нет дома.
    Еще неделя, снова поход в "тот дом".
    Анна Андреевна дома. Ей нездоровится...
    Рассмотреть бы, впитать глазами - все сразу!
    А рассматривать нечего - комната нагая, свет окна не скрыт занавесками, пусты стены…
    На железной кровати лежит хозяйка, укрывшись до подбородка одеялом.
    Уже нет заколдованной стихами челки. Высокий лепной лоб и темного серебра волнистый вал над ним. Спокойные светлые глаза...
    (После, после - прочту у Чуковского "королевственна").
    Несколько слов для нас, невероятно зажатых, жмущихся к стенке, к дверям... Не знаю, каково Эдику с Валей. Мне - как у подножья горы, чья сверкающая серебром вершина касается неба!
    И все же, подбадриваемые Надеждой Яковлевной, дерзаем отдать свои стихи. Летний день - снова в этой комнате. Сейчас войдет Она...
    На столе без скатерти - книги, толстые фолианты. Рассматриваем. На итальянском...
    - Надежда Яковлевна, вы и по-итальянски читаете?
    - Детки, две старые женщины, всю жизнь занимаемся литературой - как нам не знать итальянского?
    ...Двадцать четвертое июня тысяча девятьсот сорок третьего года я не забуду никогда.
    В той комнате, что на первом этаже, никого. Надо подняться наверх, на балахану.
    В Ташкенте тех лет балаханы во всех дворах - на втором этаже длинный, вдоль дома, балкон-коридор, туда выходят двери и окна. Взбираются по деревянным лестницам. И здесь такая же. Та, воспетая (как узнаю после):
Как будто страшной песенки
Веселенький припев -
Идет по шаткой лесенке,
Разлуку одолев...
    А сегодня я взбираюсь по лесенке, шаткой и скрипучей, вверх ведет сила неодолимая - услышать, узнать, чего ж я стою! - и такая же сила тянет назад - оставь надежду всяк...
    Меня останавливает голос. Глубокий, с рокотаньем бас, словно бы в этот миг рожающий слова:
Невидимый пожар лучей стрекочет...
    Как гусенок, вытягиваю шею, кидаю взгляд в окно. Некто, ярко красивый, в дремучих бровях. Сильно пожилой, на мой тогдашний взгляд. Хмурясь и поводя в воздухе кулаком, читает Анне Андреевне. Прислушиваюсь.
И бесконечные, как волны, гаммы
Подросток разбирает за стеной.
Играет девочка...
    Настоящий поэт читает. Настоящие стихи. Так что же, ворваться и перебить? Невозможно. Уйти? Но ведь мне обещано - будет ли другой раз?
    Торчу на балахане, в краешке тени. Двор залит безбрежным июньским солнцем.
Все забелело в непомерном свете...
    Странно перекликаются - эти стихи и этот день, эти пыльные крыши, прокаленное зноем дерево перил; я стою и слушаю.
А девочка играет за стеной...
    Оборвался поток стихов, слышен голос Анны Андреевны. И почему-то уже невозможно можно остаться.
    Скатываюсь по лестнице, лечу по тротуарам, обуреваемая бог весть какими чувствами. Мелодия чужих стихов звучит во мне, подбирая, нанизывая свои слова, пусть отзвук, подражание...
И дни окрашены всего в три цвета:
Зеленый, синий и алмазный. Шумно...
...Я услыхала голос. Он читал
Какие-то стихи, и я застыла,
Войти не смея, не могла уйти.
В них было все, чем нынче полон мир.
Безвыходность сжигающего зноя
И музыкальность солнечных лучей...
    И так целое стихотворение - клад памяти.
    После узналось: у Анны Андреевны был Владимир Луговской, читал главу "Дербент", посвященную А. Галичу, из своей великолепной, загадочной, потрясающей, холодящей восторгом "Середины века". И пускай только лишь
Прохожие смотрели,
Как я брела по мягкому асфальту,
Растерянная, с чудным выражением
Мучительного счастья на лице...
    ...Двадцать седьмое июля.
    Надежда Яковлевна после занятий говорит мне:
    - Пойдешь со мной? Одной как-то неуютно...
    - Куда?
    - Праздновать будем - надо бы вина. Аня получила медаль "За оборону Ленинграда"!
    Бредем по ташкентским переулкам, мимо заборов с железным навершьем, калиток с табличкой "Во дворе злая сабака", парадных с козырьками. Старый район, прочно обжитый. В одном из дворов он и обитает, "мужик, делающий домашнее вино".
    Будет скупым застолье военных лет.
    Вечером мы приходим втроем поздравлять.
    Вдоль Жуковской протянут широкий арык. У ворот белого дома через него переброшен мостик с кирпичными зацементированными краями. На них сидим, плечо к плечу, трое подростков, в голубых сумерках, счастливые радостью и гордостью "того дома".

    Снова нам назначено, но на двери прикноплен листок: "Аня спит. Приходите часов в шесть".
    Являемся в шесть. Разговор о стихах. Мои похвалены, я немею от счастья. Стихи Эдуарда также удостоились доброго слова, но брошено: "Не впадай в есенинщину".
    Бог мой, за что? Разве, может быть, за это:
Дорогая моя, моя глупая,
И откуда же взяться гонору?
    Но эту тень скоро смывает свет новой радости.
    Мальчики пришли - у каждого в руках сборник. Крохотная книжка в белой бумажной обложке: Анна Ахматова. Избранное. "Советский писатель", 1943 г.
    И Вале, и Эдику - надписаны. А у меня сборника нет.
    Моя огорченность примечена тотчас же.
    - Зачем девочку обижать? - Шарит на полке, ищет. - Это тебе! Медаль! Петровского времени.
    Тяжелая, бронзовая, памятная. А главное - из ее рук!
    Дома обо всем, что потрясло, бросаюсь писать стихи. Слабо, бледно, беспомощно. И все же драгоценно - сохранились крупинки увиденного из того, что ее окружало: нагая простота "серой, скромной" комнаты, где на непокрытом столе "желтеет урюк в пиале", из окна видны соседние крыши, их железные ребра "в царственной пыли", в стакане на подоконнике три школьные "вставочки" спроржавевшими перьями, в открытую дверь веет дыханье "огненного дня". И последние строки - мой вздох, всхлип, вскрик:
Я стихов ваших сейчас не помню,
Потому что очень вас люблю!
    В моем дневнике за этот день запись "Анна хорошая". О, дерзость незрелости и всесилие немоты!
    На другой день и я иду со сборником - раздобыла! Получаю драгоценный автограф: "Зое Тумановой, которую я встретила в Ташкенте в 1943 г. С приветом Ахматова. 1943".
    ...Он и сейчас передо мной. Поблекли, выцвели буквы - чернила военных лет! Но эта подпись - светится...
    Надежда Яковлевна передала:
    - Она тебя хвалила.
    Счастье несет меня над землей.
    В те дни я жила ее стихами, писала ее словами - как они тускнели и деревенели в моих строчках!
    ...Эдуард на очередном занятии сумрачен:
    - Ко мне будет другое отношение, потому что Анне Андреевне я не понравился последний раз.
    Так ли ловчили - слово, полслова, настроение ее.
    Продолжали ходить в дом. Нам давались книги для прочтения, словари для работы. Иной раз мы приносили крохотную пользу: нам доверялось помешивать варящееся с сахаром молоко - немудреное лакомство скудных лет.
    И все же привыкнуть было нельзя. При ней я тотчас каменела, чувствуя лишними руки, ноги, а особенно - невесть что лепечущий язык!
    Она была проста, естественна, сердечна, но это ничего не меняло.
    Между нами не было пространства, но была - высота.
    Еще день, вынесенный памятью из омута годов.
    Сентябрь. Осеннее примеркшее небо. Золотая труха похрустывает под ногами. Листья мечутся, шуршат по земле, по крышам.
    (А. Баталов пишет в своих воспоминаниях, что Анна Андреевна "всегда охотно читала свои новые сочинения друзьям, людям разных поколений".) Сегодня она читает нам, трем подросткам, из "Северных элегий":
Россия Достоевского. Луна
Почти на четверть скрыта колокольней...
    Перевернуто, опрокинуто вспять время: зеркало, изумление "каренинской красой", язычок пламени в керосиновой лампе. Полночь бьет.
Так вот когда мы вздумали родиться...
    Потрясает чувство соприкосновения с историей, но слов у меня нет, язык примерзает мороз по телу… Ведь надо - после этого! - читать свое...
    Читаю, в горле как будто щепа, голос луженый.
За окном притихла осень -
Хитрая пантера.
Скоро тело свое бросит
На деревья сквера...
    Выслушав терпеливо, Анна Андреевна замечает:
    - Банально!
    "Вы меня так, а ведь я вас..." Читаю свое давешнее: посвященное ей - "Я стихов ваших сейчас не помню..."
    Как ни странно, растрогало...
    С мягкой, чуть смущенной улыбкой она говорит:
    - Послушайте еще!
Я зажгла заветные свечи
И вдвоем с ко мне не пришедшим
Сорок первый встречаю год…
    Это - "Поэма без героя". Один из ранних вариантов. Для нас, подростков.
    …А после - и эта встреча, это чтение запечатлены в моем чистосердечном стихотворном лепете:
Вот ваши слепящие плечи
и низкий певучий голос.
Как быстро он раны залечит,
С которыми тщетно боролась.
Пусть буду я снова глупой,
Пусть будут стихи банальны, -
Нам счастье отпущено скупо
На дни этой жизни печальной.
Спасибо, что дали увидеть
Свой город, волшебно прекрасный,
И что не хотели обидеть
Мечты невозможной, напрасной.
    Весна сорок четвертого. Салюты. Веянье близкой Победы...
    У нас все то же - школа, кружки, походы к Ахматовой. Вместе читаем Шекспира и Китса.
    В марте мальчишки мои драгоценные раздобывают и дают мне переписать целиком "Поэму без героя".
    Это еще не похоже на окончательный вариант - строфа шестистрочная; будут еще и добавления, и поправки, будут авторские примечания.
    Пока - с моими десятью неполными классами - местами темный лес. Не понимаю вкраплений французских, латинских, не знаю многих слов - "страна атласных баут", "в колдунах, звездочетах, лизисках", "ровесник Мамврийского дуба". И что это за "театральные арапчата", и о ком сказано: "Твой, красавица, паладин", и кто она, обворожительная "Коломбина десятых годов", что означает "скобарь" и "флюгарки", почему некоторые строки в кавычках - цитаты? Откуда?
    Корней Иванович Чуковский вспоминал:
    "Ахматова делит мир на две части: на тех, кто понимает поэму, и тех, кто не понимает ее".
    Понимать все, с тогдашним уровнем образованности, я не могла. Но, зачерпнувшая хоть каплю из океана поэзии, уже могла ощутить в поэме силу чувств, накал тревоги и боли:
За одну минуту покоя
Я посмертный отдам покой.
    Петербург - и эпоха, колдовство искусства, сумрак тайны ставало зримо, врезалось в сердце, как нож.
Как в прошедшем грядущее зреет,
Так в грядущем прошлое тлеет.
    Глубину мудрости этих строк суждено было постигнуть много лет спустя.
    Возникло и повторялось новое слово "реэвакуация". Уезжали институты, театры.
    В марте сорок четвертого мы пришли к Анне Андреевне прощаться.
    - Вот это возьми!
    "Это" была фарфоровая вазочка для цветов, неизвестно откуда попавшая к Анне Андреевне.
    Она и сейчас стоит у меня на столе - круглобокая, с весело-пестреньким ситцевым узором.
    В сорок шестом я была уже студентка, филолог. И было то "Постановление", сметенное ныне вихрями гласности.
    Воздадим должное нашим преподавателям - не акцентировали, не требовали, пробегали скороговоркой. А в моем сознании - ничего общего между той женщиной, что шельмовалась с высоких трибун, и той женщиной, что и на галерку смотрела  с в е р х у.

Взятое в дорогу
Нашему слепому поколенью
Много ли подарено судьбой?
Марк Айзенштадт

    Мне было подарено.
    Не сила прозрения, а веянья предчувствия, не знания, а ощущение.
    Эти встречи, это мгновенное соседство во времени помогли поверить в чудо человечности, увидеть в поэзии могучее преодоление одиночества души. Они дали прививку от пошлости, урок стойкости и верности себе.
    Эти книги, эти строки, исключенные из круга чтения надолго, стали паролем узнавания - "чтоб не пропасть поодиночке".
    Наша юность уходила в историю - и ушла в память.


  Яндекс цитирования