А. А. А.
Три карты! Три карты!
В них магии тайная сила...
Три знака! Три знака!
Судьба их стране подарила
И вензелем в лиру вплела.
Три взмаха, три всплеска,
Как эхо концертного зала,
Трилистник на глади пруда,
Три льдины, три рейнских портала
Ее троекратное А.
И. Н.
В августе 1921 года в России умер Александр Блок. Для нас, молодых, начинающих свой путь, он не был Учителем, не был Покровителем, не был Идеологом. Это был Блок – высшая нота звучания, негаснущий свет звезды.
Всего два месяца назад я поднималась по этой лестнице, чтобы передать фотопортрет, которому суждено было остаться последним изображением поэта; я входила в его кабинет и долго, может быть слишком долго, стояла и безмолвно смотрела в его бездонные глаза. И он сам отпирал мне дверь, и я ушла из его кабинета с окном на узкий канал Пряжки. И сейчас вновь я приехала, чтобы проводить ушедшего Поэта. Двор, лестница, весь дом заполнены людьми. И затем долгий, долгий медленный путь до Смоленского кладбища. Мы шли рядом с сестрой Фредерикой. Около нас друзья – Константин Вагинов, Николай Чуковский с женой Мариной, Шура Федорова (позже Вагинова), Павел Лукницкий, Валентин Миллер. Впереди на плечах друзей движется открытый гроб с прахом Поэта.
Маленькая кладбищенская часовня. Людская волна внесла меня в глубь часовни. Я оказалась у самого изголовья гроба. Близко у моих глаз усталое, страдальческое, но прекрасное лицо.
Началась панихида. Запел хор. Но взоры всех обратились не к алтарю, не к гробу, а именно туда, где я стояла.
Я стала оглядываться, искать причину и вижу: позади, вплотную ко мне, – высокая стройная фигура Анны Ахматовой. Слезы текут по ее бледным щекам. Она их не скрывает. Все плачут, и поет хор. А я стою и шепчу, как молитву, две строки – начинающую и завершающую – пророческого стихотворения Блока:Девушка пела в церковном хоре...Очень странно, но при каких обстоятельствах произошло знакомство с Ахматовой – не запомнилось.
…………………………………………
О том, что никто не придет назад...
Помню Ахматову уже у нас в доме на "литературных понедельниках", в квартире на верхнем этаже (Невский пр., 72), в студии моего отца – фотографа–художника.
Очень большая комната, в центре ее широкое куполообразное окно. По стенам расставлены низкие тахты, на полу лежат подушки и валики. На стене японское голубое панно с золотым драконом; через всю комнату протянута в форточку прямо на Невский железная труба от стоящей на паркете раскаленной печурки–"буржуйки". По диванам, тахтам, на полу, на подушках, стоя у стен – расположились поэты Петрограда и Москвы, молодые прозаики "Серапионовы братья" со своими подругами.
Сюда приходили те, кто любил стихи и стремился услышать новые. А поэты искали встреч с читателем. Годы были трудные, молодая страна только искала форму своего существования – и печать и общественно – культурная жизнь только вступала на первую ступень своего нового пути.
Стихи читали по кругу, каждый с того места, где расположился. В конце вечера подавали чай с куском черного хлеба.
И кто только здесь не бывал! И великолепная Анна Ахматова, и изящный Михаил Кузмин, и величественный Бенедикт Лившиц, и уже старенький Федор Сологуб, и благородный Михаил Лозинский, и еще малоизвестный, но очень своеобразный поэт Константин Вагинов, и молодая пара Николай Браун и Мария Комиссарова, и уже тогда получивший известность Николай Тихонов, и отец и сын Чуковские, и конечно же мэтр "Звучащей раковины" Николай Гумилев с друзьями из "Цеха поэтов". ...Побывали здесь приезжавшие из Москвы Владимир Маяковский и Сергей Есенин. Есенин пришел с группой своих последователей, ленинградских имажинистов; среди них Вольф Эрлих – тот, кто был последним видевшим Есенина в трагический вечер...
После окончания спектакля приезжали актеры с режиссером Сергеем Радловым и поэтессой Анной Радловой.
Сюда приходили те, кто строил новую культуру в новой, молодой Республике; каждый в своей области – научные сотрудники Института истории искусств, художники Николай и Эльза Радловы, музыковед Иван Иванович Соллертинекий, книговед и коллекционер Илья Зильберштейн и остроумнейший Ираклий Андроников.
Таково было лицо "литературных понедельников" на Невском проспекте.
Ахматова садилась отдельно. Она не смешивалась с остальными. Ее нельзя было представить сидящей на полу или развалившейся на тахте. Она сидела на стуле, у огня, спокойная, строгая, туго–туго натянув цветную шаль на свои острые плечи.
Помню, как она своим глубоким голосом прочла стихотворение из Библейского цикла "Рахиль". Мороз по коже, по рукам, спине... Думаю, не у меня одной – все так жадно, страстно смотрели в лицо читающей. Незабываемо!
Анна Андреевна в те времена нигде не появлялась одна. Во всяком случае, я не видела ее входящей в какое–либо общество одной. Ее всегда кто–нибудь сопровождал.
Но вспоминаю один случай, когда Анна Андреевна уходила с нашего вечера одна. Мгновенно возле нее оказался мой младший брат Лев, восемнадцати лет, – брюки галифе, желтые краги, кепка и самоуверенный вид. Он гордо повел Анну Андреевну, снисходительно улыбающуюся, по неосвещенным пустынным улицам Петрограда.
Позже я спросила у Льва, о чем они разговаривали по дороге. Брат ответил: "Анна Андреевна говорила – как хорошо, что есть такой дом, где собираются любители стихов, молодые поэты, где можно услышать новые стихи. И еще говорила, что в будущем в нашем городе появятся такого рода общественные места, вроде клубов".
И еще она говорила, что всегда любуется искусством нашего отца и часто останавливается у витрины на Невском, 72, где выставлены его работы. "Надеюсь когда–либо сама сфотографироваться в его студии", – добавила она.
Действительно, несколько позже, в период 1923 – 1925 годов, отец несколько раз снимал Ахматову.
Кто же обычно был спутником Ахматовой в те годы? Часто ее сопровождал замечательный поэт и переводчик Михаил Леонидович Лозинский, человек большой культуры, такта и обаяния. В те годы еще не были известны его блестящие переводы с испанского пьес Лопе де Веги и позже с итальянского "Ада" Данте. Он тогда руководил группой молодых переводчиков. Среди них были Ада Оношкевич–Яцына, Галина Рубцова и другие.
Иногда попутчиком Анны Андреевны был искусствовед Николай Николаевич Пунин. Но чаще она появлялась у нас с композитором Артуром Сергеевичем Лурье. Они вместе приходили не только на "понедельники", но просто в семью. Мы пили чай за огромным овальным стoлом в нашей столовой. Однажды был забавный эпизод: я сказала, что моя младшая шестилетняя сестренка Лиля хорошо читает стихи Ахматовой. Анна Андреевна захотела послушать. Она села с девочкой рядом на диван, и та стала читать: "Двадцать первое. Ночь. Понедельник. Очертанья столицы во мгле..." Когда она дошла до строки в конце стихотворения и прочла: "И нисходит на них тишина", Анна Андреевна пыталась поправить девочку: "Почиет на них тишина".
Нет, – тряхнула головой Лиля, – нисходит!
Хорошо, хорошо, – быстро согласился автор.
– Вот как надо читать стихи! – сказал Лурье в заключение.
Портрет композитора, сделанный в то время моим отцом, запомнился мне – очень экспрессивный, в резком движении, со свернутым нотным листом в руках.
Иконография Ахматовой, к счастью, сохранена и репродуцирована, но считаю нужным описать ее портреты (последовательность этих фотоснимков не помню):
1. Поворот в три четверти, взгляд прямо в лицо зрителя; туго натянутая по плечам шаль. Лицо, мысль, чувство – все устремлено навстречу зрителю, она говорит с ним.
2. Подобное изображение, но более скорбное выражение глаз; пальто с высоким меховым воротничком.
3. В той же одежде, вполоборота, с книжкой в тонкой легкой руке (этот портрет стоял у ее изголовья во время гражданской панихиды в Доме писателей им. В. В. Маяковского).
4. Резкий профиль; летнее платьице с открытой шеей, с ниткой тонких бус, которые она приподняла согнутой кистью руки. Это замечательная работа отца – чеканная камея. Были и другие варианты.
Еще сохранился снимок группы писателей, сфотографированных в 1925 году. Это день пятидесятилетнего юбилея Михаила Алексеевича Кузмина. Юбиляр сидит в центре. А по бокам его с одной стороны – Анна Радлова в черном платье, по другую – Анна Ахматова, на плечах которой большая белая шаль.
Четвертый человек, с которым появлялась у нас в доме Анна Андреевна, была та самая "петербургская кукла, актерка", о которой сказано в "Поэме без героя", Ольга Афанасьевна Глебова–Судейкина. Эти две женщины так прекрасно дополняли одна другую! Я не знала Глебову, как актрису, участницу представлений в артистическом кабаре "Бродячая собака", окруженную поклонниками. Наше знакомство состоялось позже, в суровую пору революционных годов. Олечка Глебова делала балаганные куклы для театра марионеток. Где, когда и как они использовались, не знаю, мне не пришлось увидеть. Вряд ли они могли быть пригодны для общественного показа – они были эротичны по своей сути. Сделанные из шелковых цветных тканей, с нашитыми волосами, они представляли собой полуобнаженные женские фигурки. Но были еще и фарфоровые статуэтки изящных танцовщиц, раскрашенные Судейкиной. Обе подруги очень любили эти куклы, создавали им роли, судьбы, приносили в студию, и я их фотографировала. Глебова–Судейкина сама была "белокурое чудо", сама живая кукла, и мила, и нежна. Ее муж, известный художник Судейкин, уехал за границу, оставив ее, и Ольга Афанасьевна поселилась вместе с Ахматовой. В 1924 году и она уехала за границу. Запомнился ее прощальный приход и памятный подарок – крохотная фарфоровая, голубая с золотом, пудреница, как бы напоминающая саму Олечку Судейкину.
Это старинной архитектуры здание в Ленинграде на набережной реки Фонтанки, с парадной ажурной решеткой, в истории русской культуры сохранится под именем "Фонтанный Дом". Существовал даже пропуск на ее имя, для прохода через вестибюль Института Арктики и Антарктики, с пометкой "жилец". Здесь она жила, любила, страдала, разочаровывалась и писала стихи. Лапчатые листья клена лепились к ее окну. Сюда к ней шли и приезжали отовсюду те, кому дорога была ее поэзия. Обо всем этом – в моем стихотворении "Фонтанный Дом":Нет, не графским старинным гербом,В 1927 году вышла моя единственная книжка стихов "Мой дом", и я преподнесла ей эту книжку. Через какое – то время позвонила ей по телефону, она позвала к себе. И вот я в этой светлой, ясной комнате, вместе смотрим на висящие гроздья листьев, говорим о друзьях, о книгах. Уходя; я спросила, как ей понравилась моя книжка "Мой дом".
Не узором ажурной ограды,
Не убранством своей анфилады
Будет в памяти жив этот дом.
Только тем, что Она здесь жила,
Сероглазая русская муза,
Не сгибаясь под тяжестью груза,
Высоко свою честь пронесла.
Ветка клена гляделась в окно,
И она на нее все глядела,
И являлась к ней песня. И пела...
Так из гроздьев родится вино.
Пусть, закатной зарей озарен,
Дождь балтийский о стену пусть бьется,
И Фонтанка к граниту пусть жмется –
Ее Именем Дом освящен.
– Понравилась, – ответила кратко Ахматова.
– Какой из стихов больше других? – опять спросила я.
Она взглянула на меня таким быстрым, таким ревниво – женским взглядом. Я без слов ее поняла. Ответила не задумываясь, точно ответ был готов: "Пробуждение".
Интересно, что она назвала именно это стихотворение, наименее лирическое и формально более других ей далекое: длиннострочное, построенное на мужских рифмах.
В связи с этим мне вспомнился 1920 год – период моего участия в Поэтической студии "Звучащая раковина" при Доме искусств на Мойке, которой руководил Николай Гумилев. На очередном студийном занятии я прочла новое стихотворение:Помню детство свое без иконы,Оно очень понравилось мэтру – Гумилеву. – Вот смотрите, – обратился он к сидящим вокруг стола студийцам, – это же совсем ахматовская тема, но как по – своему она решена, очень своеобразно. Ахматова никогда так бы не заключила его. Очень интересно.
Без молитвы и праздничных дней,
Вечера были так благовонны
Без субботних пахучих свечей.
Никогда не была в синагоге
И в мечеть не входила босой,
Только жутко мечтала о Боге,
Утолившись тоскою ночной.
И теперь у, меня нет святыни,
Не вхожу я на паперть церквей,
И веселый, приход твой отныне
Стал единственной пасхой моей
Затем сказал мне:
– Когда будете выпускать свою книжку стихов, откройте ее этим стихотворением.
Я так и сделала.
Прошла война. Люди из ада смерти возвращались к жизни. Пусть опустошенной, голодной, но жизни. Мы сидели в моем доме уже не на Невском, а в маленькой квартире писательского дома на улице Рубинштейна. Сидели за чашкой чая у большого круглого стола, где хозяйничала мать моего покойного мужа, поэта Михаила Фромана. Кроме нее здесь были Анна Ахматова, я и мой второй муж Иннокентий Басалаев. Он работал в редакциях двух журналов: "Ленинград" и "Звезда". У него с Анной Ахматовой были редакционные вопросы. И еще одна тема здесь звучала: Анна Андреевна недавно вернулась из эвакуации, очарованная встречей с миром Узбекистана, встречей со столицей его – Ташкентом. А оба ее собеседника – и мать Фромана, и Басалаев – были ташкентцы. Там прошли их детство и юность. Они все страстно и любовно говорили об этом городе.
Я предложила Анне Андреевне сняться. Она охотно встала у книжной полки, и я старомодным аппаратом сделала ее снимок на фоне книжного ряда.
Тогда же она написала в альбом автографов Басалаева свое стихотворение.ОТРЫВОКЯ не была в Ташкенте в годы войны. Эвакуация занесла меня на Урал и в Алма–Ату. Но одну легенду, с чужих слов, надо рассказать. Ахматова в ней блеснула такой высотой, тонкостью, тактом.
(Черн.)
Ин. Басалаеву на память
о нашем Ташкенте
Не знала б, как цветет айва,
Не знала б, как звучат слова
На вашем языке.
Как в город с гор ползет туман,
И что проходит караван
Чрез пыльный Бешагач,
Как луч, как ветер, как поток.
***
И город древен, как земля,
Из чистой глины сбитый.
Вокруг бескрайние поля
Тюльпанами залиты.
***
Теперь я всех благодарю,
Рахмат и хайер говорю
И вам машу платком.
Рахмат, Айбек, рахмат, Чусти,
Рахмат, Тошкент, – прости, прости,
Мой тихий, древний дом.
Рахмат и звездам, и цветам,
И маленьким баранчукам
У чернокосых матерей
На молодых руках...
Я восемьсот волшебных дней
Под синей чашею твоей,
Ляпислазурной чашей,
Тобой дышала, жгучий сад...
Ахматова
28 сентября 1945 г.
Ленинград
Один известный московский поэт, угнетенный невозможностью, по болезни, принять участие в защите Родины, стал сильно предаваться вину. Злоупотребляя им, он часто не мог устоять на ногах. К Ахматовой пришла его сестра со слезами, жалуясь на беду. Анна Андреевна сразу ответила: "Не горюйте, настоящему поэту надо иногда падать, чтобы подняться".
Закрытая страничка Да, эту страничку я не могу, я не хочу открывать. Я сидела ледяная, немая, а Ее предавали анафеме. И стояла такая мертвая тишина в Белом зале, точно он был пуст, а не переполнен живыми людьми.
Ее предавали анафеме, а мы слушали, и слышали, и молчали. И когда все кончилось, полный зал безмолвных людей поднялся и вышел на ступени прекрасного, старинного здания в темную, теплую, безмолвную ночь.
Прошли годы. В 1954 году, когда я вернулась из таежных лагерей на линии Тайшет – Братск (Озерлаг), увидела Анну Андреевну на каком – то вечере в Доме писателей. Я не сразу узнала ее. Она сидела в первом ряду зала, я – дальше. Подошел ко мне Всеволод Рождественский и передал, что Анна Андреевна просит меня подойти. Я это сделала. Обменялись незначительными фразами, спросила меня, помню ли я такого – то. Нет – не помнила. И все.
Позже я была у нее дважды. Она уже не жила в Фонтанном Доме, а на улице Красной Конницы, в двух маленьких комнатах. Казалось, ей там тесно.
В первый раз я посетила ее, когда сын ее еще не вернулся из лагеря. Она была мягка и добра, интересовалась бытом моего недавнего обитания и правилами получения посылок. Она сейчас собирала для сына посылку, посылочный ящик стоял на боковом столе, лежали свертки, готовые для отправки.
Второй раз – сын уже возвратился и, пожив у нее, ушел. После таких тяжких и по – разному прожитых лет трудно было найти общий язык.
Она была нервна, озабочена, не сидела спокойно, постоянно поднималась, выходила, входила...
Была занята своей работой над переводом стихов корейских поэтов. При мне ей позвонили из Москвы, из издательства, торопили...
И все – таки она просила читать стихи, привезенные "оттуда". Я читала ей отдельные стихи из ненапечатанной книги "Тайшетский оазис" и поэму "Хранить вечно". Она слушала внимательно и даже удивленно, говорила: "Нет! Она никогда не смогла бы так написать, если бы не побывала там..." Говорила обо мне "она" прямо в лицо, точно говорила заочно...
А теперь отрывок уже из 60 – х годов.
Ахматова болеет, у нее болезнь сердца. Долгое время уже лежит в больнице, где к ней, не придерживаясь правила, допускают посетителей ежедневно. Басалаев несколько раз посещал ее по делам редакции журнала "Звезда". Они вместе редактировали страничку из ее работы о Пушкине для февральского номера, связанного с пушкинской датой.
Страничка эта интересна не только своей лаконичностью, вольным течением фразы – она значительна новым, современным пониманием места Пушкина в русском обществе.
Я счастлива, что этот машинописный листок с ее правкой и пометками сохранился у меня.
Я долго собиралась навестить ее. Но, когда я приехала на Васильевский остров, оказалось, что Анна Андреевна два дня назад выписалась из больницы.
Прошло несколько дней, и я поехала к ней домой. В новую квартиру, в новый писательский дом на улице Ленина. Дверь мне открыл муж Ирины Николаевны Пуниной. Роман Альбертович; он прошел в ее комнату и назвал меня. В ответ ее бархатный голос переспросил: "Кто? Ида?" И вслед за тем она появилась в глубине коридора. Я крикнула ей навстречу: "Да, это я, Ида".
Она шла большая, грузная, в широком балахоне. По черному фону его распластались крупные, бледные цветы.
Она радостно распахнула, как крылья, руки, я подошла, мы обнялись, поцеловались.
Передо мной стояла древнеримская матрона с тяжелым подбородком, с сине – бледными губами сердечницы.
Она пожалела, что я предварительно не позвонила. Оказывается, у нее уже действует телефон. Он стоял тут, в коридоре, на маленьком столике.
– Дело в том, что я немного занята, у меня сидит Ирина Николаевна Томашевская, мы работаем... Но вы все–таки заходите.
Я решила посидеть десять минут и вошла в ее светлую комнату. Она была перегорожена шкафом, за которым стояла широкая кровать и еще какие–то предметы. В передней части комнаты за крохотным столиком сидели, видимо работая, она сама и ее гостья. Анна Андреевна крикнула в глубь квартиры и попросила принести для меня стул. Когда его принесли, она воскликнула:
– Да он же ломаный!
Ей ответили:
– А другого нет!
Мы поспорили с Томашевской, кто сядет на ломаный. Ахматова немного рассказывала о больнице, о том, как к ней внимательно относились. Я рассказала, что два дня назад была там, но уже не застала ее. Она удивилась, пошутила. Потом:
– Жаль, что напрасно ездили. Знаете, тогда запишу вас в число меня посетивших... Можно? Хорошо? Я записывала всех моих гостей. Москвичи шли ко мне просто валом, предъявляя московские паспорта. Запишу вас – вы будете пятьдесят девятая!
(Меня поразила и растрогала ее детскость! Детскость большой личности...)
О, эхо моей памяти, отзовись, ответь! Дай вспомнить, о чем она говорила тогда!
Рассказала с радостной улыбкой:
– На днях будут мои стихи в "Литературке". Напечатаны стихи в журнале "Наш современник".
Я сказала, что плохо знаю этот журнал. Ахматова ответила, что этот журнал отличается тем, что его никто не знает. Интересовалась, будет ли помещен во втором номере "Звезды" ее материал о Пушкине:
– Это именно сейчас должно быть!
Рассказала, что послезавтра уезжает в Комарове в Дом творчества. Только ждет из Москвы одну даму.
Потом возник разговор о фадеевском обращении к Генеральному прокурору по поводу судьбы Льва Николаевича Гумилёва, что было напечатано в двенадцатом номере "Нового мира". Она была счастливо возбуждена этой темой.
Уходя, я отдала ей банку болгарского компота, того, что возила в больницу. Не хотела принимать, отказывалась, благодарила. Но мы с Томашевской уговорили взять его с собой в Комарове.
– Хорошо. Пусть это останется от пятьдесят девятой гостьи, – завершила разговор Ахматова.
Я встала. Провожая меня в передней, Анна Андреевна, охватив меня за плечи, сказала (находясь под впечатлением публикации письма Фадеева):
– Ничего, Ида, мы еще с вами доживем, увидим, как будут печататься стихи Николая Степановича.
Это было единственный раз за всю жизнь, когда она при мне назвала его имя.
И вот я дожила, а ее – нет...
Осенью 1964 года внезапно скончался мой муж И. М. Басалаев. Узнав об этом, Ахматова прислала мне телеграмму: "Дорогая Ида Моисеевна прошу вас верить в мое глубочайшее сочувствие Анна Ахматова".
И все. Больше я ее живою не видела. Она умерла в Москве. Увидела уже в Ленинграде, на первом отпевании в Никольском соборе, в правом приделе, в цинковом открытом гробу, величественную и спокойную. Покрыта парчевой тканью, на седых волосах черная кружевная шаль.
Толпа людей, свои и чужие, молодежь и старики, кинооператоры и корреспонденты, верующие и неверующие.
В соборе читают великопостную молитву "Господи, Владыко живота моего...".
А на следующий день гражданская панихида в Доме писателей. И уже другая толпа людей, и все возвышенно и приподнято, и красочно и трагически театрально. Траурный митинг открыл Михаил Дудин. Своим звонким, высокого тембра голосом он сказал уносящее ввысь поэтическое прощальное слово.
У рояля композитор Тищенко прощался с поэтом звуками трагической музыки своего Реквиема.
Длинной лентой вокруг постамента шли те, кто знал ее, казалось, вечно. А затем пошли те, кто знал ее – только по книгам, как любимого поэта. Их было очень много. Долго двигалась по улице линия читателей.
И был строгий порядок. И тишина. И склоненные головы. И цветы, цветы...
И последний путь туда, где была ее дача – "Будка", как она ее называла. Туда, к Финскому заливу, на Комаровское песчаное кладбище.
1988
Наппельбаум Ида Моисеевна (р. 1900) – поэт, мемуарист.