В.Б. Кривулин
Воспоминания об Анне Ахматовой
1

Расшифровка магнитофонной записи
Беседа с О.Е. Рубинчик
14 июля 1995 г.
    - Ахматова, конечно, была легендой. Я еще учился в школе, в 9-м классе, и даже непонятно было, жива она или нет. И вот в шестидесятом году - мне было, наверно, шестнадцать лет - во Дворце пионеров я подружился с такой девочкой - Леной Рабинович2.
    - Вы занимались в литклубе?
    - Я занимался во Дворце пионеров, клуб тогда еще не был клубом "Дерзание". А просто мы собирались, читали свои стихи, обсуждали. У нас не было руководителя. Нам не сумели подобрать человека, к которому мы могли бы нормально относиться, которого мы бы не выгнали. И, стало быть, мы были предоставлены сами себе. И вот там занималась такая девочка - Лена Рабинович. Ее мама - дочка Перельмана, последнего хозяина издательства "Брокгауз-Ефрон", которого продолжало существовать во времена нэпа. Мать Лены Рабинович дружила с Анной Андреевной3. Это была старая петербургская интеллигентка, с гонором даже таким специальным, со своим представлением о жизни. Лена тоже была достаточно снобистской девочкой - и необыкновенно умной. И вот мы приходили к ней в гости - и в доме все время шли разговоры об Ахматовой. Только тогда я понял, что она жива. В это время я прочел постановление Жданова об Ахматовой и Зощенко. Потом мы его зубрили. Значит, это был шестидесятый год.
    - Неужели в шестидесятом году его еще проходили?
    - Конечно, на здоровье. Я еще помню, как в шестьдесят первом году сдавал в университете экзамен4. Там была не только Ахматова, там были Шостакович, Прокофьев5. Я очень хорошо это помню. Все это было в программе, прямо отдельный билет.
    И вот мы узнали, что Ахматова жива. А дом Лены Рабинович - это был такой старый петербургский дом: с книгами, с нормальными энциклопедиями, с первыми изданиями поэтов и т.д. Огромное количество книг. И имя Ахматовой там все время присутствовало, как некий ореол. И тогда же я начал читать ее стихи, которые, надо сказать, в то время на меня особенного впечатления не произвели. Это позже я смог оценивать и, может, даже изменил отношения к этим текстам. Но то, что как бы сама история присутствует, было очень существенно, - так, как если бы это был Блок. Ну и вдруг меня спрашивают: "А вы хотите познакомиться с Ахматовой? Она очень любит молодых поэтов". Я говорю: "Конечно, хотим". Нас было трое - тех, кто ходил во Дворец пионеров. Это был Женя Пазухин - сейчас он на "Свободе" работает, живет в Германии, религиозный деятель6. н достаточно активно писал стихи, и очень интересные, странные, как бы чернуху такую. Он был ближайший приятель Олега Григорьева7. То есть все это было связано с детской литературой. И я Олега знал с 13-14 лет - это был такой литературный круг. Третьим из нас был Ярослав Васильков, переводчик "Махабхараты", один из крупнейших индологов последнего времени. Но это8 потом, а тогда он писал стихи. Странные тоже были стихи: смесь Гумилева, футуризма какого-то раннего, и при этом - с достаточно широкой исторической перспективой. Каждый из нас был в своем роде. Мне очень не нравится сейчас, что я тогда писал. Это была, условно говоря, чистая лирика, традиционная в достаточной степени.
    И вот я - такой "Тютчев", Пазухин со своей чернушной поэзией и Васильков со своими постакмеистическими стихами - втроем мы и пришли к Анне Андреевне. Довольно долго мы тогда сидели, говорили о разных вещах. Комната была очень маленькая и на меня произвела впечатление абсолютно голой, но очень многое, что связано с Ахматовой, покрыто как бы мифологической коростой. И я недавно своими ушами слышал, как Женя Рейн9 рассказывал, что он перевозил в шестьдесят первом году на улицу Ленина10 библиотеку Ахматовой. Библиотеку! Я видел то, что он называет библиотекой: это была одна полка книг11.
    - Но Вы видели только то, что в ее комнате стояло. А у Пуниных12 книги были. То есть в доме всегда были книги.
    - Но то, что я увидел тогда, меня поразило. Так что когда Рейн рассказывает, как он грузил в грузовик книги, я вспоминаю, с каким небольшим количеством книг она выехала.
    Ей все время что-то дарили. Но часть книг она передаривала, а часть оставалась в Москве, где у нее был как бы второй дом - квартира Ардовых13.
    - Ну, наверно...
    Кроме того, в комнате стояла кровать... Стояло два стула, очень маленьких каких-то, и было кресло, в котором она сидела. Мы сидели рядком: один на стуле, двое на этой тесной кровати. На абсолютно голой стене висел рисунок Модильяни14. Ну, естественно, была шаль, которую она перед нашим приходом старательно надела. Я потом присутствовал при церемонии надевания шали. Анна Андреевна это очень мастерски делала: одним жестом вокруг себя закручивала шаль, но до того очень долго к этому жесту готовилась.
    Ну и какой-то был разговор. Тоже сейчас очень трудно припомнить, как он развивался. О Гумилеве она отказалась говорить. Я тогда Блока очень любил. Анна Андреевна сказала (это я повторяю ее слова), что она вообще с Блоком была незнакома или, в крайнем случае (буквально цитирую), знакома очень плохо15. Она оживилась, когда речь зашла о Мандельштаме16. Я тогда, естественно, Мандельштама знал мало. В списках он еще не ходил, и книжки его были неизвестны. Стихи-то я еще читал отдельные, а вот прозу - я вообще не знал, что он писал прозу. И тут она жутко разозлилась и сказала: "Я с вами разговаривать н е буду, пока вы не прочтете "Шума времени"17. Прочтете - тогда приходите". Но перед тем как выгнать, она еще какие-то свои стихи прочитала.
    - А какие?
    - Этого я не помню сейчас, честно говоря.
    Я ушел от Ахматовой с ощущением неудовлетворенности: мы не поняли друг друга, жалко это, но мы сами виноваты. А оказалось, что на самом деле мы ей очень понравились, она все запомнила. И это меня удивило. Она потом звонила маме Лены Рабинович и подробно о нас рассказывала. И говорила о том, как ей понравились стихи. И каждому дала какую-то свою характеристику.
    - Что же это были за характеристики?
    - Характеристики были, естественно, в духе Серебряного века. Славик Васильков был тогда очень красивым. Анна Андреевна сказала, что он похож на портрет Дориана Грея18. А Женя Пазухин, дескать, мальчик в школьной форме (он действительно был в школьной форме), но с безумными глазами. И нечто очень лестное было сказано обо мне: вроде того, что у меня в глазах что-то от Бога. В общем, даже неприлично лестное. Совершенно непонятно, почему. стихи у меня тогда были не то чтобы плохие - такое среднеарифметическое что-то. Но ей как будто понравилось, и она приглашала меня приходить19.
    И я начал ходить. Для Пазухина и Василькова это было не так важно. А для меня стало важно: эта атмосфера загадочности, игры. И странные отношения в пунинском доме: к Ахматовой относились как ... даже не как к человеку, а как к какому-то очень дорогому предмету, но предмету при этом. И все это меня задевало. Ну и, конечно, эта заинтересованность молодежи. Ахматова говорила, что, вот, дескать, расцвет поэзии, всем повезло, в такое время живете: в поэзии все только начинается.
    Я тогда еще не знал, что мне делать, я только кончал школу. И Ахматова мне посоветовала: нужно читать Данте в подлиннике20. Все время разговоры сводились к тому, что единственное отличие нашей, советской литературной генерации от Серебряного века - это языки, что поэт должен знать по меньшей мере три языка. Вот был такой поэт Игорь Северянин21, который не знал ни одного или очень плохо знал французский, - ну какой же он поэт? Такого рода разговоры. Всплывало имя Данте: "Конечно, Вам надо бы его в подлиннике читать, я Вам советую заниматься итальянским"22. Надо сказать, что я сдуру этому совету последовал, поступил на филфак на итальянское отделение. Быстро выяснилось, что советская филологическая школа - это вовсе не Данте, и не тот язык, и не та Италия, а нечто совершенно противоположное. Так что я там долго не продержался, но тем не менее год или полтора честно отучился, чтобы читать Данте.
    Поступивши в Университет, приблизительно с 1961 года я стал общаться с Ахматовой довольно часто. Ну, мне не хотелось, чтобы это было слишком часто. Это бывало, как праздник, - скажем, раз в два месяца.
    - Вы сами определяли частоту встреч?
    - Да, я звонил - и мы договаривались о встрече. Года с шестьдесят третьего Ахматова вошла в новый пик славы - и возле нее стали появляться уже совсем другие люди. Помню, что в шестидесятом году меня поразило: я спросил, бывает ли у нее кто-то из писателей, и она ответила, что в этом доме - почти никто. Когда же стало понятно, что ее трогать не будут, все эта советская сволочь начала там постоянно болтаться. Какие-то странные люди ходили. Потом была премия Таормина23. И поведение Ахматовой стало меняться. Это интересно: она даже в частных беседа, достаточно интимных, стала вести себя со мной так, как с залом. Говорила какие-то вещи, по меньшей мене, странные - в расчете на то, что это запомнится, запишется. И это действительно, западало в память, в душу. Я к ней приводил своих друзей и становится свидетелем этого ахматовского спектакля.
    - А раньше спектакля не было, вы считаете?
    - В первые встречи это был разговор о литературе, это была как был не прибранная Ахматова. Ну, я тогда не присутствовал при подготовке ситуации. А потом. когда мы достаточно... я не могу сказать, что близко сошлись, но достаточно часто виделись, я уже видел, как она себя вела, ожидая иностранцев, как она внутренне готовилась к этому...
    Что такое театр Ахматовой? Это, как правило, очень тщательная подготовка. Перед тем как принять человека, если это был какой-то иностранный писатель, она очень внимательно просматривала, как в обкоме это делают, все что его касалось. Как бы прокручивала в сознании все, что о нем помнила или знала. И дальше уже вела себя абсолютно вразрез тому, что от нее ожидалось.
    Когда к ней приезжал продюсер французского фильма "Монпарнас, 19"24, она жутко обругала этот фильм. Они по-французски говорили, но я понял не только интонацию, но и что имелось в виду.
    - И что она говорила?
    - Ну, что это чистое вранье, что это конъюнктура, что это...25 Дело в том, что Ахматова была человек очень ревнивый. А тема фильма "Монпарнас, 19" - любовь Модильяни и этой несчастной Жанны. Поэтому ее за больное задело, она уже не могла удержаться и несла эту Жанну. Она ее якобы знала. На самом деле, я думаю, она не могла ее знать. Этот роман был после отъезда Ахматовой, когда уже война была26. Тут какая-то аберрация. Аберрации случались постоянно. Но это было сознательно выстраивание своей модели.
    Понимаете, все, что она говорила, имело характер художественного текста. Ну, например, висит рисунок Модильяни27. Я спрашиваю: "Анна Андреевна, а как Вы сейчас к Модильяни относитесь?" - "Я... - делает вид, что вспоминает. - А-а, да. Помню: был - скульптор из Италии, хороший был поэт. Стихи были хорошие". Все. Это весь комментарий к живописи, к фигуре Модильяни. А за этим комментарием стоит то, что у Модильяни, оказывается, были скульптуры. И он в самом деле писал стихи.
    Или еще: "Да, Египет - это, конечно, было модно. Был у меня друг в Париже. Он художник не очень хороший, но он скульптор такой вот. Он делал меня в обличии египетских принцесс". Выяснилось, что этот друг - Модильяни. И действительно, существуют скульптурные портреты Ахматовой работы Модильяни28.
    Она очень не любила говорить о Гумилеве29. По-моему, никто не вспоминает ее рассказов о нем.
    - Нет, вспоминают многие. Видимо, это зависело от ситуации. Ахматова же с разными людьми говорила о разном.
    - Да-да. Но поскольку она знала, что я литературовед, учусь на русском отделении, она очень осторожно высказывалась по поводу Гумилева. Она говорила, что, конечно, Гумилев был не главной фигурой акмеизма30.
    - А кто был главной фигурой?
    - Мандельштам. Она четко все это выстраивала31. Что касается Гумилева - там, видно, была какая-то обида. Она его не ругала. Она все время его сравнивала. "Ну, конечно же, Николаю Степановичу так не написать", - говорила она о нескольких стихах Мандельштама, не помню, о чем шла речь. Вот эта система сравнений постоянно присутствовала. Ахматова сравнивала Гумилева с Блоком, сравнивала с Мандельштамом и подспудно все время сравнивала с собой32.
    Но были люди, о которых она говорила просто резко. Ну, скажем, это были французские слависты, которые занимались ее творчеством.
    Блок все время мучил ее. Популярность Блока не давала ей покоя: "Говорят "пушкинская плеяда". Ведь никто не скажет "блоковская плеяда"? А получается так, что Блок занимает центральное место"33. "Ну, кто знал Блока тогда? Может быть, стотысячная часть России. Кто его читал? Что это за легенда? Иногда она вдруг проговаривалась: "Это было время, когда я была знаменита как Блок"34.
    Говорили мы и об Анненском, которого я тогда не любил, но была такая ситуация, что мне приходилось им заниматься. А Ахматова как раз подталкивала меня к Анненскому35.
    Она была, конечно, очень пристрастным человеком, невероятно пристрастным. Это проявлялось даже в отношениях к мертвым. К Волошину, например. Ситуация известная: Мандельштам упер у Волошина Данте, причем сделало это с полным чувством собственной правоты, потому что был уверен, что этому вообще не надо. Кому больше надо, чем ему? Ну и упер - и Волошин даже пароход задержал и отнял свою книгу36. Ахматова же была убеждена, что все это клевета, козни. Что Мандельштам украсть не мог. В этом смысле она была такой партийный человек37.
    - Но у нее были личные счеты с Волошиным - из-за его дуэли с Гумилевым.
    - Да. Она на Волошина была обижена и черт-те что говорила38. Потом, когда я ездил в Крым к Марье Степановне, Анна Андреевна такое устное послание ей передала, что я не осмелился его объявить.
    - А что она сказала?
    - Ну, она все сказала, что она думает о Марье Степановне - об этой акушерке. "Передайте этой акушерке..."39
    И все время строилась эта живая иерархия. Причем это касалось не только поэзии прошлого, но и новой, новейшей поэзии.
    Понятно, что советская поэзия для нее не существовала. И надо сказать, что она меня этим заразила. Какое-то время кружок во Дворце пионеров у нас вела Наталья Грудинина. Ахматова узнала об этом: "О, у вас там Наташа Грудинина. Но она же не поэтесса, она же десантница"40. Все эти алигеры41 для нее были как черная трава, мусор. Советских поэтов не существовало - не только поэтесс. Она неплохо отзывалась о Тихонове - как о человеке. В связи с ним вспоминала о гумилевской традиции: "Мы все тогда писали баллады"42. И все сразу окрашивалось в иронический цвет. И опять-таки бросало тень на гумилевское имя. Это ведь даже не передать, это все за счет интонаций.
    Я читал воспоминания Лидии Чуковской43. Удивительное свойство у Лидии Корнеевны: она абсолютно не чувствует ахматовской иронии. Она передает все дословно, а Ахматова играла. Можно сказать, что ее речь была памятником литературы постмодерна: вся на цитатах. И если эти цитаты не узнаешь, то буквальный смысл не говорит ничего.
    Ну, например. Я приезжаю на дачу к Ахматовой. "Вы пишете, Анна Андреевна?" Это было ночью, романтическое время. Она говорит: "Нет. Ночью нельзя писать стихи. Я пишу утром, рано. Я встаю и кладу перед собой три апельсина". Это дословный текст. Понимаете, можно передать его как воспоминание о том, как Ахматова писала стихи. На само деле, это не имеет никакого отношения к тому, когда она писала и как. Это ситуативный разговор. Она как бы издевается, она цитирует, она превращает все это в "Поэму без героя", в любимые свои "Три апельсина"44. И действительно, лежали апельсины. Она их нашла, не поленилась, да держала. Она общалась так со всеми, понимаете? К каждому человеку поворачивалась каким-то странным боком.
    Общение с Ахматовой - это была такая странная школа. Мне это было, например, очень тяжело, поскольку я все время чувствовал, что - учит. Причем она же не была учителем в традиционном смысле слова - учителем, который говорит тебе: делай так или не делай вот так. Но она все время ставила меня в нелепое, смешное положение. Как бы обнаруживала мою, ну, грубо говоря, внеположность мировой культуре. И оценки ее были категоричны. Как я сейчас понимаю, они не имели ничего общего ни с тем, что она думала, ни с жизнью. Это была словесная игра, в которую ты вовлекался, и играть было необыкновенно интересно. И только задним числом я понимаю, что эта игра имела обучающий характер. Таким образом Ахматова творила миф о себе.
    Ну, вот я приведу пример. Прихожу я к ней в гости на улицу Ленина. Она очень довольная, говорит: "Вы знаете, меня издали в Италии..." Я думаю, что по-итальянски. "Нет, - говорит, - на двух языках". Показывает очень красивую книгу45. И дальше идет текст, который я цитирую дословно: "Ну, Вы посмотрите, Вы итальянский знаете". А я теоретически должен учиться на итальянском. Я смотрю: какие-то стихи, даже в рифму переведены. Анна Андреевна говорит: "Да, да, интересно. Как, Вам нравится?" - "Не знаю". - "А я не читала итальянского текста, я читала только русский". - "А почему?" - "Все равно плохо перевели. Зачем расстраиваться, зачем? У меня больное сердце". Ну, на меня это произвело, естественно, огромное, шокирующее впечатление. А дальше пошла речь о ее самочувствии.
    Еще один пример литературного разговора - о поэтах на Западе. "А что Вы думаете, они хорошие стихи, что ли, сами пишут? Благодарите Бога, что Вы живете в России. Вот жили бы во Франции... У Вас здесь книжки не выходят и не известно, выйдут ли. А там Вы можете выпустить книжку тиражом сто экземпляров. Если повезет, если у Вас купят, - еще сто. Вот так у них относятся к поэтам". Это, конечно, мифология - эти сто и сто. В каком-то смысле это возвращение к ситуации одиннадцатого года. То есть для нее Запад в этом отношении не менялся, какие-то литературные коннотации не менялись.
    И вот что еще интересно: видимо, в какой-то момент Ахматову стала раздражать привязанность к Серебряному веку. Такое у меня возникло ощущение. Она все время старалась обозначиться не как писатель Серебряного века, а как писатель вообще. Или как человек мировой культуры. О музыке как-то разговор был. Тогда Стравинский приезжал в Россию. Анна Андреевна сказала: "Ну, нет, я его не люблю. Я не люблю Стравинского, не люблю эту новую музыку46, я слушаю Моцарта47, Баха48". А пластинки у нее: Стравинский, Равель, Дебюсси49. Для чего это говорилось? Зачем?
    - А как Вы думаете? Ведь под каждым подобным текстом что-то кроется.
    - Да, конечно. Это почти цитата: Бах, Моцарт - это тот же Мандельштам50. У нее была сознательная идея противопоставления Мандельштама и Серебряному веку, и советской поэзии51. Мандельштам был некой вехой, на фоне которой она сама приобретала какое-то необыкновенное значение52.
    И были, конечно, очень больные точки. Нельзя было говорить о Цветаевой. Ахматова иронизировала: "Вот Марина бы порадовалась: у нее столько поклонниц". Вроде бы комплимент, а напрочь убивает. Хотя она ничего не сказала. Все дело в окрашенности53.
    Но она могла и прямо, открыто говорить. Я знаю, что Лена Шварц54 к ней ездила - и они из-за Цветаевой чуть не подрались.
    - Как?!
    - Ну, вот так: старая женщина Ахматова и пятнадцатилетний гений Лена Шварц.
    - А как это получилось?
    - я не знаю. Вы спросите у Лены, пускай она сама расскажет эту историю. Лена еще на меня сослалась, и Ахматова мне буквально истерику закатила: какие у меня знакомые невоспитанные55.
    Ахматова относилась с большой ревностью к цветаевским изданиям. В 1963 году вышла первая большая книжка избранного Цветаевой, и она очень ревниво ее читала. Мы обсуждали, что-то ей нравилось, что-то раздражало.
    - А что нравилось, Вы не помните?
    "Поэма горы". Поэмы нравились56. О стихах она довольно пренебрежительно говорила.
    - А как для Вас кончилась история с Львом Наумовичем Сморгоном57?
    - Ахматова меня выгнала.
    Это ведь я познакомил ее со Сморгоном. Лева долго ездил ее рисовать. И вот показал ей литографию, и тут она просто на дыбы встала. "Я понимаю, что у Вас вкуса нет..." (Я, естественно, это съедаю). "Но как же я могла сразу не понять, что он ничего не видит. Какой он художник? Он же меня не понял! Это кусок мяса какой-то!... Я же не торговка с привоза". Я, не подумавши, ляпнул: "Ну что ж, Лева реалист". - "Меня рисовали..." - дальше шел список тех, кто ее рисовал58. И Модильяни она вспомнила тут же. - "Это же разные люди были, но они же все видели! У него нет чувства формы"59. А вскоре, через месяц-два еще история с Леной Шварц получилась, и это ее доконало, конечно. А я как раз после этого пришел. "У Вас друзья такие странные", - сказала Анна Андреевна. И выгнала меня. До этого нежно относилась, с мамой60 моей перезванивалась, звонила сама. А тут перестала. И я не звонил. Я, естественно, обиделся. "Вкуса нет!" У меня тоже свой гонор был. Нет, так и не надо. Не буду ходить. Мне друзья дороже, в конце концов. Через несколько месяцев позвонил, она разговаривала неохотно. Потом мы опять встретились. Она меня окончательно не выгоняла, но устраивала мне дважды такие тихие истерики.
    Я не могу сказать, что я большой поклонник этой Левиной литографии. Она у меня висела, потом я ее подарил кому-то. Но такая реакция Ахматовой меня шокировала. Анна Андреевна почувствовала у Сморгона иронию по отношению к себе. То есть она сама могла иронизировать - это ладно. Но стать объектом иронии...
    Она, видимо, к своему облику иначе относилась. Но Лева же рисовал ее после инфаркта, после больницы. Оплывшее старческое тело - когда я ее видел в первый раз, этого еще не было. Кроме того, она в какой-то момент перестала следить за собой, стала ходить в балахоне - сарафане серого цвета. Он не пачкался, не маркий был. Ей было тяжело самой причесываться: рук не поднять. Причесаться - это же целый ритуал был. Ей было тяжело ходить. Такой Лева ее и увидел. Но, честно говоря, это не лучшая его работа. На мой взгляд.
    - Стекла, сделанные по мотивам литографии, очень красивые.
    - Стекла красивые. А литография немножко блекловатая.
    - Но по-своему изысканная. Просто она действительно ироничная.
    - Ироничная, да. Ахматова очень обидчивая была, конечно. Ну, понятно, что для поэтов эгоцентризм - неотъемлемое качество, без этого, наверное, нельзя писать стихи.
    ...Вот тоже особая тема: Солженицын. Анна Андреевна очень болезненно воспринимала Солженицына. Как-то она обмолвилась: "Приезжал ко мне автор "Ивана Денисовича" ... Учил меня, как писать стихи". Все. Узнать, что же произошло, было невозможно. Что-то он про "Реквием" сказал: недостаточно там обобщения, кажется. Примерно так.
    - Он сказал, что это трагедия одной женщины, а нужно, чтобы была трагедия всего народа61.
    Да-да-да. А у Ахматовой, я не могу сказать, что это была реакция обиды, нет. Просто взяла в кавычки: "Учил меня писать стихи".
    Когда упоминали человека, который был ей неприятен, она его не ругала, а отвечала каким-то ироническим движением. То есть важны были не только словесные жесты - поэзией была даже сама система движений. Это был тоже необычайно интересный текст.
    Она никогда не говорила про кого-нибудь прямо: "У него плохие стихи". Исключение - Володя Иванов62, который писал не в рифму. Вот тут она сказала, что это не стихи, и лучше ему вообще не браться за это дело. Он верлибры писал - это уже была как бы отсеченная зона. Потом она мне долго этого Володю припоминала. На Западе, мол, все пишут верлибры, он хочет, как на Западе. А в применении к России это недостаточный уровень культуры. На Западе это можно, а у нас нельзя, потому что русская культура на других высотах находится.
    Все время были разговоры вокруг молодой российской поэзии. Очень трогательное отношение было у Ахматовой к Бродскому. Он постоянно присутствовал как великий поэт. Он ее совершенно потряс, конечно63. Я спрашивал: "А почему великий?" У меня своя была ревностью, я не любил Бродского.
    Она говорила: "Сейчас есть десять первоклассных поэтов". Боюсь, я уже не вспомню всех. Бродский был тогда назван даже не в числе первых. Красовицкий, Уфлянд, Еремин, Сапгир, Холин... Кого же она еще называла? Горбовский тоже, по-моему. Такие завышенные оценки были: все как бы гении. Бобышев. Ну, Найман, да, о котором она избегала всяких разговоров. Хотя бы все знали, что там какие-то особые отношения. Рейн. Вот Вам десять64. Наташу Горбаневскую65 она ценила.
    - Все они не были для нее советской поэзией?
    - Нет, абсолютно. Идея была такая, что сейчас новый расцвет поэзии66. Ни Евтушенко, ни Вознесенского для нее не существовало: они еще там были, а эти уже здесь67. С ними уже можно какой-то разговор вести.
    Я ее спросил об Ахмадулиной. Анна Андреевна очень хорошо о ней отозвалась, но при этом вдруг сказала: "Ну, что ж, она живет в Москве" - это исключение, то ли это некое обвинение: она живет в Москве, поэтому такая: что ж вы от нее хотите68. Подобная даже не двусмысленность, а двузначностью любого высказывания, подтвержденная жестом, конечно, меня поражала.
    Она говорила: "Гнедич69 нравится Вознесенский... Он американец какой-то. В наше время такие в полосатых пиджаках ходили". Вот я вспоминаю этот полосатый пиджак - для нее это что-то значило. Какой-то был код, который она применяла.
    И при этот она была не настолько далека от жизни, она, конечно, дурака валяла, что не знает советского была, она прекрасно все это знала. Прекрасно знала, что происходит в Литфонде. И даже шла на какие-то компромиссы, когда этого можно было не делать.
    - Например?
    -Ну, я присутствовал при такой сцене: готовился сборник "Бег времени", большой, толстый. Выпускала этот сборник Дикман70 - вполне советская редактриса. При этот дама интеллигентная, культурная. И вот зашла речь о стихотворении "Когда в тоске самоубийства / Народ гостей немецких ждал...". Дикман говорит: "Анна Андреевна, это не напечатают". Тут я влез: "Это же старые стихи, семнадцатый год". - "Нет, надо убрать первую строфу. Это очень хорошее стихотворение - "Мне голос был...", это очень важно и его надо оставить. А начало не надо". Ахматова подумала-подумала и говорит: "Ну, ладно"71. Тут я бестактно: "Что же Вы делаете, Анна Андреевна? Это может, последняя Ваша книжка!" Она как-то так на меня посмотрела... Я имел в виду, что это последняя авторская публикация, по ней уже академические издания будут.
    - Сейчас эти стихи печатают полностью.
    - Я знаю, но по закону...
    - Но обычно делается поправка на цензуру.
    - Да это как бы и не цензура. Это она сама сделала.
    - Ее столько цензурировали и столько не печатали, что у нее был большой опыт в этом отношении.
    - Да, она вообще на это смотрела достаточно просто. И для меня это тоже была школа: не нервничать. Меня это, правда, другому научило: вообще с цензурой не связываться. Если цензуруют, то лучше просто не печатать. Интересно, как она давала выкручивать руки. На моих глазах это происходило. Я бы, вероятно, иначе, к этому относился.
    - У Вас все-таки другой опыт, другое время.
    - Наверно.
    Есть еще одна важная вещь, которую практически в воспоминаниях не отмечают: она очень зависела от Ани Пуниной, как ни странно. От "молодежи", как она говорила. Для нее мнение Ани относительно молодой поэзии или вообще нового искусства, похоже, было решающим. Анна Андреевна к ней была привязана72.
    Очень сложные отношения, видимо, были с сыном в то время. Они ее тяжело беспокоили73. И в то же время проявлялось какое-то равнодушие к близким - об этом и Пунины тоже говорят. Это одновременно, понимаете: трагедия, полное участие - и при этом она абсолютно как бы в другом мире.
    Вот я говорил о подготовке к приему гостей... Я ее видел всякую: в затрапезе, в халате - как старую знакомую, это нормально было. Но когда приходил новый человек... "Аня, причеши меня". Эта интонация Екатерины. Действительно, Аня ее причесывала. Шаль Ахматова не надевала, а держала в руках. Входил гость - и первый жест: вот так вот. Оплывшая, страдающая сердцем женщина, которой трудно даже резкое движение сделать... И вдруг какой-то неуловимый жест: фьить - и она, как в коконе, в этой шали. Причем в одной и той же позиции. Это было отработано - и меня потрясло. И представал совершенно другой человек.
    Это была, конечно, школа. Школа поэзии как состояния. Как театра и не театра. Как такого бытия, где нет границы между подмостками и бытовой жизнью. Все время был какой-то внутренний расчет: каждое слово взвешено; продумано, как оно будет сказано, интонировано, обыграно. И тут не так важна была тема - сама речь доставляла наслаждение. Речь превращалась в интеллектуальную игру, напоминающую... до революции были такие книги-флирты. Сборники историй, стихов, диалогов, которые могут пригодиться при флирте. Так вот это был непрерывный флирт с пространством. Причем необыкновенно естественный. Это не было чем-то натужным. По многим воспоминаниям Ахматова предстает человеком, возведенным на котурны. Нет, этого не было, Ахматова - очень разумный человек. А была постоянная игра с историей, с людьми, с ситуациями. Желание нравиться в каждый момент, независимо от обстоятельств. Например, в больнице: как она замечательно кокетничала с врачами! Потрясающе просто. Это уже после инфаркта. Ей нужно было очаровывать, привлекать к себе людей, вовлекать их в свою систему странных отношений.
    И вот главное: результат был такой, что каждый раз, возвращаясь от Ахматовой, я ощущал себя каким-то значительным человеком. Когда ты входишь в эту игру, то получаешь какие-то дополнительные значения к тому, что ты есть, понимаете?
    - Тут противоречие: вы говорили, что она унижала вас, ставила на место, показывала, что вы внеположны культуре, - и в то же время вы чувствовали себя значительным?
    - Да. Но так оно и было. Обучение в этом и заключалось: видимо, в идеальном состоянии ученик не должен чувствовать себя задавленным, наоборот. И вот это ощущение она как раз и развивала: избранность. Но избранность - вещь дорогая, ценная, которую надо как-то отрабатывать, надо заслужить. Ну, это уже домыслы.
    Это были, конечно, странные разговоры. Если перевести их на бумагу и не интонировать так, как она интонировала, то ничего особенного не получится. Но интонация сообщала гениальный стиль произнесения. Какой-то такой дополнительный смысл, который сейчас уже восстановить невозможно. Те люди, которые знали Ахматову, наверно, это ее свойство учитывали. Бродский, например. Я думаю, что поведение Бродского с середины шестидесятых годов во многом задано этим модусом ахматовского мифа. Потому что поначалу он вел себя совершенно иначе. Это был такой экзальтированный романтический поэт, косноязычный, с проблесками гениальности, с прорывами, да? Я часто его видел, мы рядом жили; он покупал лекарства для Ахматовой, все время был у нее в доме. До ссылки, после ссылки. И он перенял, уловил эту манеру - уже не экзальтированного романтического порыва, а сдержанного превосходства.
    - Может быть, это была поза защиты? Самозащиты?
    - В общем, да, это поза самозащиты, это поза выживания. Потому что психологически, психически выжить в ситуации экзальтации, в которой он находился в начале шестидесятых годов, было невозможно.
    - Кроме того, ему пришлось уже к тому времени что-то испытать.
    - Ну да, может быть. Но это какой-то опыт, который Ахматова давала. И мне, надо сказать, это тоже пригодилось: опыт неторопливого выжидания для удара, для слова. Это было интересно. Она никогда не торопилась, говорила всегда медленно. Причем видно было, что она ищет у тебя самую уязвимую точку. И в то же время она не унижала, как мы унижаем друг друга. И если чувствовал себя униженным, это была твоя вина и твое дело.
    Еще мне, конечно, было интересно, что существуют люди, которые с ней общаются на достаточно поверхностном уровне. Соседи по Будке74, например. Рядом была дача Гитовича - переводчика75.
    - Но с Гитовичем Ахматова дружила.
    - Ну, Дудин76 там недалеко жил, у него была большая дача.
    И совсем совки заявлялись. Хренков - тогда главный редактор Лениздата77. Почтительно как будто бы держался, но при этом хамовато. Какое-то начальство приходило.
    В Комарове она часто жила в Доме творчества. В таком двойном длинном номере. И очень гордилась, что "только литературное начальство в таких номерах живет". Опять-таки эти кавычки: издевательство и ощущение непроходимой дистанции. Оно ей давало какое-то преимущество.
    Я, конечно, пытался понять, что для нее поэзия сейчас, в старости, на склоне лет. На эти вопросы она всегда отвечала очень уклончиво.
    Как она слушала стихи... Она обычно подавалась вперед, совершенно оседала вся и смотрела не на тебя, а куда-то в пространство, в потолок. Потом выпрямлялась, устраивалась и что-то говорила. Причем никогда не говорила: "Это плохие строчки" или "Это хорошие". Ее оценки не были профессионально-литературными. Она произносила что-то совершенно неожиданное, не всегда даже связанное с текстом. Могла сопоставить твои стихи с какими-то стихами своих друзей начала века, вдруг неожиданно вспомнить о том, что еще пишут стихи: это само по себе такое замечательное занятие, такая прекрасная сфера, что уже не надо никаких оценок. Их не должно быть.
    Но при этом были целые зоны, которые для нее не существовали. Не существовало Евтушенко, ни Роберта Рождественского78. Их не надо было ругать - их просто не было. Не было у нее литературных врагов, никакого Жданова. Один раз я завел разговор - она тут же прекратила это просто молчанием.
    Было у нее странное умение красноречиво молчать: ты понимал, как ты глуп в ее глазах. Я, действительно, все время терялся в общении с ней. Я не мог найти тона. Она очень эластично меняла тональность. Потом уже я научился угадывать эти повороты - и стало намного легче. Постоянная игра в дистанцию - вот последнее, о чем я не говорил. Ахматова то приближала тебя, то вдруг ты чувствовал какое-то невероятное расстояние. Такие качели - качели литературы. То есть она как бы провоцировала в человеке литературное начало.
    О чем мы только ни говорили. О Достоевском, о Толстом, о латыни...
    - что она говорила о латыни?
    - А-а, она говорила, какой хороший язык латынь, какой замечательный язык. Как легко было писать стихи на латыни.
    - Почему?
    - сам строй языка имеет внутреннюю логику, способствующую поэтизации всего, что вокруг тебя. Я сейчас не дословно цитирую, а насколько я понимаю и помню.
    - Анна Андреевна читала по латыни79?
    - Я не знаю. Она говорила, что это ее любимый язык. Вот это цитата. Что она с большим удовольствием занималась латынью в юности. Что латынь - это язык, на котором возможна была великая поэзия. Поэтому и итальянский она как бы теоретически любила. я не знаю даже, владела ли она итальянским.
    - Владела. Читала фрагменты из "Божественной комедии" наизусть.
    - Она хорошо знала французский - он у нее естественно в голове был. Знала английский, насколько я понял, достаточно хорошо. С немецким хуже было.
    - И с английским было непросто.
    - Ну, она читала стихи по-английски.
    - Да, но Исайя Берлин, слушая этот английский, ни слова не понимал.
    - Да? Этого я не знал.
    - Когда Ахматова читала из "Дон Жуана" Байрона, он отвернулся к окну, чтобы она не видела замешательства на его лице80. Дело в том, что она учила английский язык сама, по книгам, а не с голоса. Поэтому она хорошо знала язык Шекспира, но не знала, как все это звучит.
    - Шекспира она читала81. И еще, я помню, это был Джон Донн, по-моему, или кто-то другой из семнадцатого века, или Александр Поп. Она не читала новых английских поэтов. Она ругала их всез, начиная с Элиота и дальше82.
    - Строку из Элиота Ахматова взяла в качестве эпиграфа.
    - Она очень ругала эти его "Квартеты" - за верлибры. Говорила, что поэт он хороший, но пошел по такому пути...83 я не знаю, почему, но у нее с верлибрами были тяжелые отношения: именно не с белым стихом, а со свободным. И вот Элиот, мол, начал это, теперь все пишут так; это какая-то мода, все время возникала эта тема.
    - Ахматова выстраивала мир, а свободный стих его отчасти разрушал.
    - В общем, да.
    Интересно было услышать от Ахматовой о ее поездках в Итслию84 и Англию85.
    Италией она была как бы разочарована, хотя приехала оттуда в совершенном восторге. Рассказывала, как ее на таможне ободрали, всю премию заставили отдать в Фонд мира, что ее не то чтобы обидело... Она о таких вещах обычно без оценок говорила. Потом он вдруг сказала, что очень хорошо понимает Константина Леонтьева, который писал: Флоренция - это торжество банка над Микеланджело86. А на самом деле это торжество автомобиля над ним. Итальянцы очень суетливы. Поговорить было не с кем. А труднее всего в Англии: Англия страна, где никогда ничего не меняется87. Это она говорила уже после Оксфорда.
    Эти две поездки, наверное, ее и разрушили. Она вернулась каким-то другим человеком. С одной стороны, более значительным: стала вести себя более замкнуто. Открытость, которая была вначале, вообще исчезла. Общение стало ритуальным, ритуализированным, что ли. И, главное, что она сильно постарела. И очень дискомфортно себя чувствовала. Причем не физически. Я даже не знаю. Я пытался спросить. Она много говорила о церемониях, а об общении с людьми - очень неохотно.
    Рассказывала об Исайе Берлине88. О встрече с ним в Лондоне. Она ожидала, что встреча будет более теплой. Разговоры были те же, что и когда-то. А тепло, конечно, отсутствует в общении с ним. Общение - это не ее слово. Забыл. У нее какое-то свое слово было.
    Но зато очень подробно про церемонии. Мантия, деревянные ступени, XII века алтарь. Витражи, почти как в Шартре. И все время кавычки: "Почти как в Шартре"89.
    Мне трудно рассказывать. Говорю то, что сейчас вспоминается. Все это у меня в хаосе, я никогда не приводил это в порядок, тем более, хронологический. Никогда не рассказывал.
    Последняя встреча у нас тоже была странная. Осенью 1965 года - после этого я ее ни разу не видел. У меня тогда появилась идея издавать самиздатский рукописный журнал. И я предложил ей участвовать. Я не ожидала. что она согласится. И вдруг она согласилась. Сказала: "Есть новые стихи. Я Вам дам"90. Прочла эти стихи.
    - А что это было?
    - Частью это были "Исторические элегии".
    - "Северные элегии":
    - "Северные элегии", да. Одна или две91. А несколько стихотворений я потом никогда не видел. Это были стихи с какой-то средневековой тематикой, средневековой атрибутикой92.
    - Не о Данте?
    - Нет, нет, нет. Меня тогда удивило, что она согласилась, даже не раздумывая. Какие-то разговоры у нас были тогда о... Это не диссидентство, а, скорее, демократическое движение - московское. К этому она с большой иронией относилась. Правда, очень хорошо говорила о Наташе Горбаневской. Но с "политиками" назревала трещина. И имя Солженицына уже лучше было не упоминать.
    Она достаточно активная была в это время. Ходила в Союз писателей. На каком-то вечере читала стихи. А-а, у моего преподавателя, Дмитрия Евгеньевича Максимова93. Приходила к нему, мы там встречались, потому что он вел на дому блоковский семинар, а Ахматова жила в соседней парадной94.
    Потом она уехала в Москву. Я даже не знаю, почему: у меня какие-то свои дела были. И вдруг известие о смерти95. Это был удар. Казалось, что она будет жить вечно и ты будешь жить вечно. Такая детская психология. А это был первый серьезный удар. Вот эта смерть.
    Мы все глупые тогда были. Сейчас бы, наверно, все проходило иначе. Но ей ужасно нравилась эта наивность, насколько я понимаю, она унижалась в моем удивлении, в такой реакции, которая в другом возрасте уже невозможна. Я думаю, что у нее была очень глубокая человеческая связь с подростками. Она вообще любила подростков - девочек, мальчиков. С ними она чувствовала себя необыкновенно свободно. Потом уже, когда я начал взрослеть, отношения немножко изменились, возникла дистанция.
    - А все-таки: у Вас получалось ее любить?
    - Наверное, получалось. Хотя это было нелегко.


Примечания

    1. Cм. также мемуарный фрагмент об Ахматовой в изд.: Интервью с Виктором Кривулиным. Маска, которая срослась с лицом // Полухина В. Бродский глазами современников. СПб., 1997. С. 172-174. вверх
    2. Рабинович Елена Георгиевна - филолог-классик, доктор исторических наук, член Союза писателей Санкт-Петербурга. Переводит и комментирует сочинения древнегреческих и латинских авторов (см., например, издания Ф. Филострата и Ф. Петрарки в серии "Литературные памятники"), занимается компаративными исследованиями (см.: Рабинович Е.Г. Риторика повседневности. Филологические очерки. СПб., 2000). С Виктором Кривулиным познакомилась осенью 1960 г. Была знакома с А.А. Ахматовой. "Однажды Анна Андреевна почему-то провожала меня в школу и произвела своей осанкой и манерами неизгладимое впечатление на родителей других первоклассников. Но я этого не помню, знаю по рассказам взрослых. Реально я познакомилась с Анной Андреевной гораздо позже: в 1961 г. И виделась с ней несколько раз. Последний раз - в Комарове 25 августа 1963 г. "Сегодня страшный день, - сказала Ахматова, - день гибели Николая Степановича" (Сообщено Е.Г. Рабинович). вверх
    3. Перельман Фрида Ароновна (1910-1985) - дочь последнего директора и затем владельца изд-ва "Брокгауз-Ефрон" Арона Филипповича Перельмана (1876-1954). Закончила 15-ю трудовую школу (бывшее Тенишевское училище), в 1928 г. поступила в Институт истории искусств, где подружилась с группой молодых преподавателей - Г.А. Гуковским, Л.Я. Гинзбург, Б.Я. Бухштабом. С 1933 г. в течение трех лет была в ссылке в Тюкалинске Омской области и затем в Твери (о деле "молодежной контрреволюционной группы" см. статью Анатолия Разумова в кн.: Эльга Львовна Линецкая. Материалы к биографии. Из литературного наследия. СПб, 1999). Занималась научно-технической информацией.
    Хотя Арон Филиппович Перельман был знаком с Ахматовой с дореволюционного времени, Фрида Ароновна познакомилась с ней в начале 1930-х гг., вероятно, через Л.Я. Гинзбург: "Знакомство было довольно близкое, но после войны и особенно после смерти А.Ф. Перельмана виделись очень редко". (Сообщено Е.Г. Рабинович).
вверх
    4. Ждановское постановление - постановление ЦК ВКП(б), довести которое до сведения широкой общественности было поручено члену Политбюро ЦК партии А.А. Жданову. Постановление было направлено против "несоветских" писателей А.А. Ахматовой и М.М. Зощенко и против печатавших их произведения журналов "Звезда" и "Ленинград". См.: О журналах "Звезда" и "Ленинград". Из Постановления ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 г. // Правда, 1946, 21 августа. А также: Жданов А. Доклад о журналах "Звезда" и "Ленинград" // Правда, 1946, 21 сентября. Следствием постановления было то, что журнал "Ленинград" был закрыт, а в журнале "Звезда" был сменен редактор. Ахматову и Зощенко исключили из Союза писателей. Тиражи двух книг Ахматовой, уже отпечатанные в типографии, пошли под нож. За Ахматовой была организована слежка. Еще до оглашения постановления в комнате Ахматовой установили прослушивающее устройство.
    Из выступлений Жданова: "Тематика Ахматовой насквозь индивидуалистическая. До убожества ограничен диапазон ее поэзии, - поэзии взбесившейся барыньки, мечущейся между будуаром и молельней. <...> Не то монахиня, не то блудница, а вернее блудница и монахиня, у которой блуд смешан с молитвой" (Из сокращенной и обобщенной стенограммы докладов т. Жданова на собрании партийного актива и на собрании писателей в Ленинграде // Requiem, с. 236-237. Там же см. подборку материалов на тему постановления, с. 228-262). Ср. запись Ахматовой: "Очевидно, около Сталина в 1946 году был какой-то умный человек, который посоветовал ему остроумнейший ход: вынуть обвинение в религиозности моих стихов (им были полны ругательные статьи 20-ых и 30-ых годов - Лелевич, Селивановский) и заменить его обвинением в эротизме.
    Несмотря на то, что, как всем известно, я сроду не написала ни одного эротического стихотворения <...> они не могли и не могу быть <...> широко известны. Однако обвинение в религиозности сделало бы их "res sacra" ("священным делом" (лат.) - О.Р.) и для католиков, и для лютеран и т.д. и бороться с ними было бы невозможно. (Меня бы объявили мученицей).
   То ли дело эротизм!" (Записные книжки, с. 230-231. См. там же, с. 203-204, 264-265).
    В конце 1950-х - начале 1960-х гг. Ахматова записала: "Кроме того, уже тринадцать раз во всех учебных заведениях Союза от Мурманска до Термеза и от Владивостока до Калининграда в мае, перед концом учебного года в лекции (или уроке) об акмеизме мое имя предается анафеме. Таким образом молодежь, выслушивая этот урок в 10-м классе (как моя Аня в прошлом году), снова слушает ту же лекцию через год-два в своем вузе (как Боря Ардов третьего дня)" (там же, с. 36).
    Официально ждановское постановление отменено лишь 20 октября 1988 г. (см.: Известия ЦК КПСС. 1989. № 1. С. 45-46). Однако с конца 1950-х гг. то, в каком ракурсе оно преподносилось и упоминалось ли вообще, зависело от гражданской позиции преподавателей и администрации школ и вузов.
вверх
    5. 28 января 1936 г. в газете "Правда" вышла редакционная статья "Сумбур вместо музыки", направленная против оперы Д. Шостаковича "Леди Макбет Мценского уезда" (См.: Максименков Л.В. Сумбур вместо музыки. Сталинская культурная революция 1936-1938. М., 1997).
    На музыкальном совещании в Москве в январе 1948 г. Жданов напомнил об опере Шостаковича и сравнил ее с "ошибками" в опере Мурадели (Вступительная речь то. А.А. Жданова // Совещание деятелей советской музыки в ЦК ВКП(б). М., 1948).
    11 февраля 1948 г. в "Правде" было опубликовано "Постановление ЦК ВКП(б) от 10 февраля 1948 г. Об опере "Великая дружба" В. Мурадели", в котором, кроме Мурадели, подверглись разносу Шостакович и другие композиторы: "Еще в 1936 году, в связи с появлением оперы Д. Шостаковича "Леди Макбет Мценского уезда", в органе ЦК ВКП(б) "Правда" были подвергнуты острой критике антинародные, формалистические извращения судеб развития советской музыки. <...> Это направление нашло свое наиболее полное выражение в произведениях таких композиторов, как тт. Д. Шостакович, С. Прокофьев, А. Хачатурян, В. Шебалин, Г. Попов, Н. Мясковский и др., в творчестве которых особенно наглядно представлены формалистические извращения, антидемокртические тенденции в музыке, чуждые советскому народу и его художественным вкусам" (указ. изд., с. 1).
вверх
    6. В.Б. Кривулин о Е.А. Пазухине - см. также в изд.: Кривулин В. Охота на Мамонта. СПб., 1998. С. 34-37.
    Пазухин Евгений Александрович (р. 1945) - филолог, религиозный деятель, начинал как поэт. Был воспитан бабушкой баптисткой. Окончил филологический факультет Ленинградского государственного университета. В студенческие годы принял крещение в Русской Православной Церкви. Тогда же стал активным участником неофициальной культуры и религиозного движения в СССР. Член редколлегии, редактор и автор ряда ленинградских и московских самиздатских сборников и журналов, первые поэтические публикации - в 1962 г. в "Антологии советской патологии" и сборнике "Лай". (Подборку стихов Пазухина разных лет см. в изд.: Антология у Голубой Лагуны: В 9-ти тт. Хьюстон - Нью-Йорк, 1977-1987. Т. 4Б.) Один из руководителей ленинградского "Религиозно-философского семинара" и других семинаров и обществ христианско-просветительской направленности. Соавтор "письма девяти" и ряда других воззваний к советскому руководству, призывавших к расширению религиозной свободы в СССР. Организатор и участник конференций по культуре ленинградского андеграунда, русской религиозной философии, истории и актуальным проблемам христианской жизни в России. Автор книг и статей по широкому спектру культурологических и религиозных тем. Сотрудник еженедельника "Русская мысль", автор религиозных и культурных программ на радиостанциях "Свобода" и "Немецкая волна". С 1991 г. проживает в Германии. В последние годы вернулся к поэтическому творчеству. (Сведения сообщены Е. Пазухиным, а также почерпнуты из биографической справки о нем, о публикованной в книге: Пазухин Евгений. Жизнь и труды блаженного Хосемария Эскрива - основателя "Opus Dei". Хельсинки, 2000).
    С Ахматовой Пазухин виделся дважды. Об этом см. примеч. 19.
вверх
    7. Григорьев Олег Евгеньевич (1943-1922) - поэт. До начала 1990-х гг. в государственных издательствах выходили лишь книги Григорьева для детей, его "взрослые" стихи публиковались только в самиздате. По определению В. Борецова, поэзия Григорьева "может быть названа своеобразными "поэтическими записками со дна социалистического мегаполиса", состоящими из значительного количества внутренне законченных, "минимальных" (преобладают четырех- и двухстрочные) стихотворений. В основу каждого положено какое-либо абсурдное "событие", "происшествие", как правило "алкогольно-эротически" окрашенное. Нередко стихотворение оказывается как бы рифмованнным аналогом анекдота "черного юмора" (Бобрецов В.Ю. Григорьев Олег Евгеньевич // Русские писатели. ХХ век. Библиографический словарь: В 2-х частях. М., 1998. Ч. 1. С. 400). вверх
    8. Васильков Ярослав Владимирович (р. 1943) - индолог. В 1967 г. окончил Восточный факультет Ленинградского государственного университета (кафедра индийской филологии) и с тех пор работает на Ленинградском отделении Института востоковедения Академии наук. Кандидат наук, ведущий научный сотрудник, заведующий сектором Южной Азии. Автор около ста семидесяти работ, в числе которых - подготовленные совместно с С. Л. Невелевой переводы с санскрита древнеиндийского эпоса "Махабхарта": книга третья (М., 1987), книга восьмая (1990), книги десятая-одиннадцатая (М., 1998). Сдан в печать подготовленный Васильковым совместно с Ф.Ф. Перченком и М.Ю. Сорокиной биобиблиографический словарь репрессированных востоковедов "Люди и судьбы". Готовится к печати монография "Образы судьбы в древнеиндийском эпосе". (Сообщено Я.В. Васильковым).
    С Ахматовой Васильков виделся о дин раз. Об этом см. примеч. 19, с. 107-018.
вверх
    9. Рейн Евгений Борисович (р. 1935) - поэт, переводчик, сценарист, мемуарист. В 1959 г. закончил ленинградский Технологический институт, работал инженером. С 1962 г. живет литературным трудом. Первое стихотворение Рейна было опубликовано в 1953 г., однако его первый сборник "Имена мостов" вышел только в 1984 г. Поэт зарабатывал на жизнь публикациями научно-популярных очерков в журналах для детей "Костер" и "Искра", издавал детские книги, переводил, писал сценарии для документальных фильмов. В 1970 г. переехал в Москву. После публикации своих стихов в неподцензурном альманахе "Метрополь" (1979) на несколько лет был лишен работы; уже готовый к публикации сборник его стихов был издан только через пять лет. В годы перестройки книги Рейна стали выходить одна за другой. В 1989 г. - "Береговая полоса", в 1990 г. - "Темнота зеркал", и "Непоправимый день", в 1992 г. - "Нежносмо...", в 1993 г. - "Избранное", в 1994 г. - "Предсказание", в 1995 г. - "Сапожок. Книга итальянских стихов", в 1997 г. - "Мне стало скучно без Довлатова: Новые сцены из жизни московской богемы", в 1998 г. - "Балкон" и т.д. В 1998 г. в США вышла книга "Против часовой стрелки", с предисловием И. Бродского.
    Рейн впервые увидел Ахматову еще в детстве, 1947 г., а познакомился с ней в 1961 г. В дневниках Ахматовой в числе записей, где упомянут Е. Рейн, есть такая: "Сегодня слушала поэму Жени Рейна - "Недреманное око" (Записные книжки, с 490. Сентябрь 1964).
    Во время последней встречи Рейна с Ахматовой, в феврале 1966 г., когда Ахматова лежала в больнице с инфарктом, Рейн принес посвященное ей стихотворение "У зимней тьмы печалей полон рот...", написанное в конце 1965 г. "Анна Андреевна прочитала стихи. "Благодарю вас, я положу их в свою папку". <...> Ахматова получила за свою жизнь быть может, сто или больше посвященных ей стихотворений. Часть их она сложила в папку, которую назвала "В ста зеркалах". Теперь эта папка хранится в Публичной библиотеке в Ленинграде. Там есть стихи Гумилева, Блока, Клюева, Мандельштама, Недоброво, Пастернака, Кузмина, Хлебникова, т.е. классиков. Там есть стихи известных поэтов - Асеева, Спасского, Есть стихи моих старых друзей Бродского, Наймана, Бобышева. Но много там стихов, авторы которых мне неизвестны. <...> Судьба рассудила так, что мое стихотворение оказалось самым последним, оно было передано ей дней за 10-15 до кончины" (Рейн Е. Сотое зеркало (Запоздалые воспоминания) // Ахматовские чтения-3, с. 114-115). Стихотворение "У зимней тьмы печалей полон рот..." хранится в Отделе рукописей РНБ, ф. 1073, ед. хр. 600. Опубликовано в указанных воспоминаниях Рейна, с. 114, а также в изд.: Посвящается Ахматовой. В числе позднейших стихов Рейна об Ахматовой - "Альбом Модильяни" (1980-е), "Выставка Модильяни" (1993), опубликованные в изд.: "И в скольких жила зеркалах. (В дальнейшем ссылки на антологии посвященных Ахматовой стихов приводятся только тогда, когда стихи не публиковались многократно. См. также издания: Венок АХматовой. Стихотворения. Одесса, 1989; Лосиевский И. Анна Всея Руси. Жизнеописание Анны Ахматовой. Харьков, 1996, поэтические приложение к книге). Об Ахматовой см. и в интервью Е. Рейна В. Полухиной об И. Бродском: Прозаизированный тип дарования // Полухина В. Бродский глазами современников. СПб., 1997. С, 17-18.
вверх
    10. В 1952-1961 гг. Ахматова жила на улице Красной Конницы (Кавалергардская), д. 4, кв. 3. В июне 1961 г. переехала в писательских дом на ул. Ленина, д. 34, кв. 23, где жила до конца жизни. Значительную часть времени при этом Ахматова проводила не в Ленинграде, а в Москве и в Комарове. вверх
    11. Ср. воспоминания Е.Б. Рейна: "...Ахматова спросила меня, не могу ли я - и лучше всего с каким-нибудь приятелем - помочь ей упаковать библиотеку. <...> Это не писательские книжные пуды и энциклопедии. Легкие сборники стихов, десятитомник Пушкина, несколько очень изящных французских и итальянских книжечек в сафьяне и позолоте. (Ахматовские чтенеия-3, с. 104). вверх
    12. Пунин Николай Николаевич (1888-1953) - искусствовед. Окончил Санкт-Петербургский университет. С 1913 г. работал в Русском музее, был одним из организаторов отдела иконописи. Выступал как литературный критик в различных изданиях, в том числе в журнале "Аполлон", в котором сотрудничали Гумилев и Ахматова. Занимался Византией, искусством Возрождения, японской гравюрой и др. С середины 1910-х гг. увлекся авангардом, который стал его главной страстью в искусстве. (См. Пунин Н.Н. О Татлине. М., 1994). После февральской революции Пунин был одним из самых активных деятелей художественной жизни Петрограда. В 1919-1921 гг. - комиссар: заведовал петроградским отделом ИЗО Наркомпроса. (См.: Пунин Н.Н., Полетаев Е.А. Против цивилизации. Пг., 1918). Пунин был кандидатом в члены РКП (б), однако после ареста 3 августа 1921 г., когда он месяц провел в тюрьме, от намерения вступить в партию отказался. Тогда же Пунин навсегда ушел от административной работы в правительственных органах. В 1920-е гг. участвовал в работе Гинхука, Декоративного института, в 1923-1925 гг. заведовал художественной частью фарфорового завода, организовал в Русском музее отделение новейших течений. В 1930-е-1940-е гг. преподавал в Университете и Академии художеств. (См.: Пунин Н.Н. Русское и советское искусство. М., 1976) В 1935 г. около двух недель Пунин провел под арестом. В 1949 г. был арестован вновь. Умер в лагере в поселке Абезь в 1953 г.
    Ахматова и Пунин познакомились в 1914 г. (виделись и раньше). В 1922 г. Ахматова стала приходить к Пунину в его квартиру по адресу Фонтанка, 34, кв. 44, в южном флигеле бывшего дворца графов Шереметевых (Фонтанного Дома). В 1926 гг. поселилась здесь, несмотря на то, что в квартире продолжала жить первая жена Пунина - Анна Евгеньевна Аренс (1892-1943, по специальности - врач). В 1938 г. Пунин и Ахматова расстались. Однако покинуть Фонтанный Дом, ставший для нее духовным центром Петербурга, Ахматова не захотела. Ахматова была привязана к дочери Николая Николаевича и Анны Евгеньевны - Ирине Николаевне Пуниной и к их внучке - Анне Генриховне Каминской, которую считала и своей внучкой. (О жизни Ахматовой и Пуниных в Фонтанном Доме см.:
Попова Н.И., Рубинчик О.Е. Анна Ахматова и Фонтанный Дом. Приложение: Пунина И.Н. "Под кровлей Фонтанного Дома...", воспоминания. СПб., 2000). В 1952 г. Ахматова вместе с семьей Пуниных вынуждена была уехать из Фонтанного Дома, т.к. флигель понадобился располагавшемуся в Шереметевском дворце Институт Арктики и Антарктики. В квартире на улице Красной Конницы и на улице Ленина Ахматова также жила с Пуниными.
    И.Н. Пунина и А.Г. Каминская, по специальности искусствоведы, вместе с мужем А.Г. Каминской, архитектором и художником Леонидом Александровичем Зыковым (1940-2001), многие годы посвятили публикации архива Ахматовой и Пунина. В числе подготовленных семьей изданий: Пунина И.Н. Из архива Николая Николаевича Пунина // Лица, Биографический альманах, № 1. М.-СПб., 1992; Переписка Ахматовой с членами семьи Н.Н. Пунина: Из семейной переписки А.А. Ахматовой / Публ., вступ. заметка и примеч. Л.А. Зыкова // Звезда, 1996, № 6; Пунина Н.Н. Мир светел любовьюю: Дневники. Письма. М., 2000. В МА хранятся магнитофонные записи воспоминаний И.Н. Пуниной и А.Г. Каминской об Ахматовой и Пунине.
    Среди обращенных к Пунину стихов Ахматовой - "Небывалая осень построила купол высокий..." (1922), "Не недели, не месяцы - годы..." (Разрыв, 1940), "Колыбельная" (1949, после ареста Пунина), "И сердце то уже не отзовется..." (1953, после его гибели). Н. Пунину и Л. Гумилеву посвящен "Реквием". 14 апреля 1942 г., в Самарканде, после эвакуации из блокадного Ленинграда, Пунин написал Ахматовой письмо, которым она очень дорожила: "...Когда я умирал, то есть знал, что я непременно умру <...> я думал о вас много. <...> Мне кажется, я в первый раз так всеобъемлюще и широко понял вас <...> И мне показалось тогда, что нет другого человека, жизнь которого была бы так цельна и поэтому совершенна, как ваша; от первых детских стихов (перчатка с левой руки) до пророческого бормотанья и вместе с тем гула поэмы ["Поэмы без героя" - О.Р.]. Я тогда думал, что эта жизнь цельна не волей - и это мне казалось особенно ценным - а той органичностью, то есть неизбежностью, которая от вас как будто совсем не зависит..." (Пунин, с. 354-355). вверх
    13. О семье Ардовых см. примеч. 36-38, с. 161-162. вверх
    14. Впечатления В.Б. Кривулина о комнате Ахматовой в квартире на ул. Красной Конницы нуждаются в уточнении. В квартире было пять комнат, Ахматовой и Пуниным принадлежали четыре (о соседях см.: Анаксагорова А.К. В квартире на улице Красной Конницы // Об Анне Ахматовой). Из четырех комнат за Ахматовой официально числились две - комната в 15-16 м. и столовая, большая и хорошо обставленная, которой пользовалась вся семья. По свидетельству И.Н. Пуниной и А.Г. Каминской, тех, кто приходил к Ахматовой в первый раз, а также официальных гостей она обычно принимала в столовой. Хороших знакомых - у себя в комнате. В ее комнате стояло довольно много мебели: кресло, маленькие креслица, ломберный столик, две горки, сундук-креденца, кровать, маленький шкафчик. Ахматовская библиотека состояла, действительно, из очень небольшого числа книг. В 1958 г. в комнате была книжная полка. Остальное время полка с ахматовскими книгами находилась в столовой. В столовой был также большой книжный шкаф с книгами семьи Пуниных. Самые необходимые Ахматовой книги лежали на креденце и в креденце, где хранились рукописи. На стенах в комнате Ахматовой, кроме рисунка А. Модильяни, висел ее портрет работы Л. Бруни (в копии Г. Неменовой), лубок "Птица сирин", картины С. Судейкина. Одно время на горке или на шкафчике стояла литография Н. Альтмана - иллюстрация к стихотворению Ахматовой "Божий ангел зимним утром...".
    В квартире на ул. Красной Конницы, действительно, была маленькая (девятиметровая) комната - спальня Ани, но, по словам И.Н. Пуниной, она не была полупустой и Ахматова в ней гостей не принимала. Единственная ситуация, при которой это могло произойти, - переезд из квартиры на ул. Красной Конницы в квартиру на ул. Ленина в марте-апреле 1961 г., когда шла упаковка вещей.
    Описание комнаты, в которой Ахматова принимала Виктора Кривулина, Ярослава Василькова и Евгений Пазухина, см. также в рассказах Я. Василькова и Е. Пазухина (примеч. 19).
    О А. Модильяни см. примеч. 26-28.
вверх
    15. В дневниках Ахматовой есть набросок автобиографии, содержащий запись о Блоке "Вторая "легенда", с которой я прошу моих читателей распроститься навсегда, относится к моему так называемому "роману" с Блоком. Уже одно опубликование архива А.А. Блока должно было прекратить эти слухи. Однако этого не случилось, и в предисловии к только что мной полученной книге моих переводов [на французский язык] г-н Лаффит пишет обо мне: "qui connut et, dit-on aima Blok" ["которая знала и, как говорят, любила Блока" - О.Р.]. Блока я считаю [одним из] не только величайшим европейским поэтом первой четверти двадцатого века, но и человеком-эпохой, т.е. самым характерным представителем своего времени, каким-то чудесным образом впитавшим <его>, горько оплакивала его преждевременную смерть, но знала его крайне мало, в то время, когда мы (вероятно, раз 10) встречались, мне было совсем не до него, и я сначала, когда до меня стала доходить эта, по-видимому, провинциального происхождения сплетня, только смеялась. Однако теперь, когда она грозит перекосить мои стихи и даже биографию, я считаю нужным остановиться на этом вопросе" (Записные книжки, с. 80. Ок. 1959-1960 г.).
    Ахматова и Александр Александрович Блок (1880-1921) познакомились в 1911 г. В 1913 г. Блок создал мадригал "Анне Ахматовой". Ахматова посвятила Блоку ряд стихотворений, среди которых - написанные на его смерть "А Смоленская нынче именинница..." и "Не странно ли, что знали мы его?.." (1921), а в поздние годы - цикл "Три стихотворения" (1944-1960). Блок - прототип персонажа
"Поэмы без героя": "Демон всегда был Блоком" (Ахматова Анна. Может быть из дневника // Поэма без героя, с. 182). Блок упоминается и в набросках либретто балета по "Поэме без героя": "Судьба в виде шарманщика предсказывает всем будущее: <...> Блока уводят какие-то 12 человек (Записные книжки, с. 174. 7 декабря 1961. См. так же, с. 191 и др. В 1965 г. для телевизионной передачи Ахматова записала и наговорила на магнитофон короткие "Воспоминания об Александре Блоке" (об истории неучастия Ахматовой в этой передаче см.: Найман, с. 166-167). Планы более развернутых воспоминаний см. в "Записных книжках", с. 222-223, 566, 660-661, 673-674; наброски, отличающиеся от окончательного варианта: там же, с. 669-672, 683, 744-745. Д. Е Максимов писал об отношении Ахматовой к Блоку: "У Блока, - говорила она, - одна треть стихотворений бледных или безвкусных; одна треть - так себе; но зато остальные - гениальны" (запись 1946 г.). <...> "Снежная Маска" настолько привлекала Анну Андреевну, что она <...> совместно с Артуром Лурье [композитором - О.Р.] написала на тему этого цикла балетное либретто <...> "К сожалению, - сказала Анна Андреевна, - рукопись либретто не сохранилась, осталась только обложка" (1959 г.)" (Максимов Д.Е. Ахматова о Блоке // Звезда, 1967, № 12, с. 189-190). Об отношении Ахматовой к личности и творчеству Блока см. также: Эвентов И.С. От Фонтанки до Сицилии // Об Анне Ахматовой, с. 369; Будыко М.И. Рассказы Ахматовой // там же, с. 490-491; многочисленные записи Чуковской и др. Сохранившееся письмо Ахматовой к Блоку см. в изд.: Переписка Блока с А.А. Ахматовой / Предисл. и публик. В.А. Черных // Александр Блок. Новые материалы и исследования. Литературное наследство, т. 92: В пяти книгах. Кн. четвертая. М., 1987). Три письма Блока к Анне Ахматовой, его дневниковые записи о ней см. в изд.: Блок А. Из дневников, записных книжек и писем // Воспоминания. "...Прочтя Вашу поэму ["У самого моря" - О.Р.], - писал Блок Ахматовой 14 марта 1916 г., - я опять почувствовал, что стихи я, все равно, люблю <...> не надо мертвого жениха, не надо кукол, не надо "экзотики", не надо уравнений с десятью неизвестными; надо еще жестче, неприглядней, больнее. - Но все это - пустяки, поэма настоящая, и вы - настоящая" (указ. изд., с. 43).
    О творческих взаимосвязях двух поэтов: Жирмунский В.М, Два направления современной лирики // Жирмунский В.М. Поэтика русской поэзии. СПб., 2001; Жирмунский В.М. Анна Ахматова и Александр Блок // там же; Топоров В.Н. Ахматова и Александр Блок. Berkeley, 1981. вверх
    16. Осип Эмильевич Мандельштам (1891-1938) был одним из ближайших друзей Ахматовой. Они познакомились в 1911 г. Были соратниками по "Цеху поэтов" и зародившемуся в "Цехе" акмеизму. К Ахматовой обращен целый ряд стихотворений Мандельштама (Ахматова перечислила их в своих воспоминаниях о Мандельштаме "Листки из дневника"), среди них - "Вполоборота - о, печаль!" "Ахматова", 1914), "Я не искал в цветущие мгновенья..." ("Кассандре", 1917).
    В "Листках из дневника" Ахматова вспоминала: "В начале двадцатых годов (1922) Мандельштам очень резко нападал на мои стихи в печати ("Русское искусство", №№ 1, 2-3). Этого мы с ним никогда не обсуждали. Но и о своем славословии моих стихов он тоже не говорил, и я прочла его только теперь (рецензия на "Альманах муз" и "Письма о русской поэзии", 1922, Харьков)" (Ахматова 1996, т. 2, с. 169). Действительно, в журнале "Русское искусство" № 1, но не за 1922, а за 1923 г. была напечатана статья Мандельштама "Буря и натиск", где говорилось: "Анненский до сих пор не дошел до русского читателя и известен лишь по вульгаризации его методов Ахматовой <...> В ее стихах отнюдь не психологическая изломанность, а типический параллелизм народной песни с его яркой асимметрией двух смешных тезисов, по схеме: "в огороде бузина, а в Киеве дядя" (цит. по кн: Мандельштам О. Слово и культура. М., 1987. С, 210). В № 2-3 "Русского искусства" за тот же год Мандельштам опубликовал статью "Vulgata. (Заметки о поэзии)", где писал: "Воистину русские символисты были столпниками стиля: на всех вместе не больше пятисот слов - словарь полинезийца. Но это по крайней мере были аскеты, подвижники. Они стояли на колодах. Ахматова же стоит на паркетине - это уже паркетное столпничество" (там же, с. 283-284). Высокая же оценка творчества Ахматовой дана в статье Мандельштама "О современной поэзии (К выходу "Альманаха муз")", которая не была опубликована при его жизни: "Голос отречения крепнет все более и более в стихах Ахматовой, и в настоящее время ее поэзии близится к тому, чтобы стать одним из символов величия России". (цит. по изд.: Мандельштам О.Э. Собрание сочинений: В 3-х тт. Т. 3. Мюнхен, 1969. С. 30). В "Письме о русской поэзии" Мандельштам утверждал: "Ахматова принесла в русскую лирику всю огромную сложность и богатство русского романа 19-го века. <...> Свою поэтическую форму, острую и своеобразную, она развивала с оглядкой на психологическую прозу" (Советский юг (Ростов-на-Дону), 1922, 21 января; цит. по указ. изд., с. 34).
    9 февраля 1936 г. С.Б. Рудаков писал в письме жене из Воронежа: "С Осипом Мандельштамом обсуждаем ее [Ахматовой - О.Р.] молчание стиховое.
    Он: "Она - плотоядная чайка: где исторические события, там слышится голос Ахматовой, и события - только гребень, верх волны: война, революция. Ровная и глубокая полоса жизни у нее стихов не дает, это сказывается как боязнь самоповторения, как лишнее истощение в течение паузы" (Герштейн, с. 170).
    25 августа 1928 г., в годовщину гибели Н. Гумилева, Мандельштам писал Ахматовой: "Знайте, что я обладаю способностью вести воображаемую беседу только с двумя людьми: с Николаем Степановичем и с вами. Беседа с Колей не прерывалась и никогда не прервется (там же, с. 255-256). Ахматова была рядом с Мандельштамом во время его ареста в 1934 г., вместе с женой поэта Н. Мандельштам хлопотала о его освобождении или смягчении его участи, навестила Мандельштама в 1936 г. во время его воронежской ссылки. В 1957 г. Ахматова была включена в комиссию по литературному наследию Мандельштама: "Большая честь для меня", - сказала она Л. Чуковской (Чуковская, т. 2, с. 251. 6 апреля 1957). В 1962 г. Ахматова записала в дневнике: "Он [Мандельштам - О.Р.] писал для своих правнуков. И вот эти правнуки, выросшие в крови, в грязи, в луже, в неправде чистыми, умными и полными сил. Они пришли и сказали: "Вот он - не хотим никого другого" (Записные книжки, с. 244).
    Г. Адамович вспоминал слова, произнесенные Ахматовой еще в начале 1910-х гг.: "Мандельштам, конечно, наш первый поэт..." (Адамович Г. Мои встречи с Анной Ахматовой // Воспоминания, с. 69). "У Мандельштама нет учителя, - писала Ахматова в "Листках из дневника". - <...> Я не знаю в мировой поэзии подобного факта. Мы знаем истоки Пушкина и Блока, но кто укажет, откуда донеслась до нас эта новая божественная гармония, которую называют стихами Осипа Мандельштама!" (Ахматова, 1996, т. 2, с. 172).
    Мандельштаму посвящено стихотворение 1936 г. "Воронеж" (см. также адресованное Мандельштаму в Воронеж письмо Аxматовой от 12 июля 1935 г.: Ахматова 1996, т. 2, с. 211) и стихотворение 1937 г. "Немного географии". Памяти Мандельштама - стихотворение "Я над ними склонюсь, как над чашей..." (1957); памяти Мандельштама, Пастернака и Цветаевой - "Нас четверо" (1961). Образ Мандельштама присутствует в "Поэме без героя". Его имя упоминается в набросках либретто по "Поэме" (Записные книжки, с. 174, 207), в прозе о "Поэме" (там же, с. 191, 209).
    Над "Листками из дневника" Ахматова работала в основном с 1957 по 1963 г., однако завершенного вида они не обрели и существуют в разных редакциях. Наиболее полный текст опубликован в ВЛ, 1989, № 2 (публикация В. Виленкина). См. также: :Requiem", публикация Р. Тименчика при участии К, Поливанова. В дневниках Ахматовой сохранились черновые наброски, содержащие в себе фрагменты, не включенные в основные редакции. См.: Записные книжки, с. 20-21, 296, 302, 556, 636, 724.
    Об Ахматовой и Мандельштаме см. в книгах Н.Я. Мандельштам: "Воспоминания" (М., 1999), "Вторая книга" (М., 1999). А также: Герштейн; Лукницкий, т. 1, с. 36-37, т. 2, с. 208-209; Пунин Н. Из воспоминаний // Поэма без героя, с. 336-337. См. также: Тименчик Р.Д. Художественные принципы предреволюционной поэзии Анны Ахматовой. Канд. дис. Тарту, 1982; Хазан В.И. О. Мандельштам и А. Ахматова: наброски к диалогу. Грозный, 1992. вверх
    17. "На днях перечитывая (не открывала книгу с 1928 г.) "Шум времени", я сделала неожиданное открытие. Кроме всего высокого и первозданного, что сделал ее автор в поэзии, он еще умудрился быть последним бытописателем Петербурга - точным, ярким, беспристрастным, неповторимым. У него эти полузабытые и многократно оболганные улицы возникают во всей свежести 90-х и 900-х годов. <...>
    Эта проза, такая неуслышанная, забытая, только сейчас начинает доходить до читателя" (Листки из дневника // Ахматова 1996, т. 2, с. 165-166).
вверх
    18. См. роман Оскара Уайльда "Портрет Дориана Грея". вверх
    19. Ср. воспоминания об этой встрече Я.В. Василькова и Е.А. Пазухина.
    Я.В, Васильков (магнитофонная запись от 7 июня 2001 г., архив МА):
    "Сколько я помню, инициатива исходила - для меня - от Вити Кривулина, они с Женей Пазухиным мне позвонили и сказали, что Ахматова может нас принять. Договорилась об этом мама Лены Рабинович, которая сказала, что есть жесткое условие: приходят трое, читают по стихотворению - и на этом визит заканчивается. Никаких комментариев Анна Андреевна не дает. Если будут комментарии, то после: их передаст нам Ленина мама.
    Поехали мы втроем на улицу Красной Конницы. Дверь нам открыла красивая девочка, которую окликнули из глубины квартиры: "Аня, кто там? " У нас эта Аня сразу же ассоциировалась с Анной Ахматовой. Все трое, конечно, моментально влюбились. Но один Кривулин, который был всегда очень открытым и прямодушным, на другой же день признался нам в этом.
    Вышла Анна Андреевна, которая поразила нас своей львиной царственностью, величавостью, манерами, интонациями. Мы, конечно, не видели никогда ничего подобного. Она пригласила нас в маленькую комнату, где почти ничего не было, кроме нескольких стульев и столика, а на столике - ничего, кроме листа чистой бумаги и стаканчика с отточенными карандашами. В общем, обстановка творческого аскетизма. И что-то Анна Андреевна сказала по этому поводу. Кажется, что Гумилев всегда работал в такой обстановке.
    Нам было предложено прочитать свои стихи. Я, к сожалению, не помню, что читали Витя и Женя. Помню, что читал я, потому что потом очень жалел об этом: надо же, прочитал такое ужасное стихотворение. Отчитав, мы, по-моему, даже без дальнейших разговоров, откланялись. прошло несколько дней - и через Ленину маму и Лену до нас дошел отзыв Ахматовой. О Кривулине, я помню, Анна Андреевна сказала, что у него в глазах есть что-то божественное. И, по-моему, в стихах Кривулина ее что-то заинтересовало. Ну а что касается нас с Женей, то ничто особого энтузиазма у нее не вызвало. Про меня она сказала: Дориан Грей (не "портрет!"). Возможно, это объяснялось вот чем. Я прочитал дурацкое воинственное стихотворение - венгерскую гусарскую песню, с призывами ко всяческому разгулу, буйству, грабежу и мятежу... При этом я был такой ангелоподобный мальчик. Скорее всего, это сочетании херувимской внешности со скрытыми пороками и агрессивными инстинктами, проглядывавшими как будто в стихах, заставило ее назвать меня Дорианом Греем. Кроме того, она сказала о моих стихах (может быть, сразу при прочтении), что "так уже раньше писали". Действительно, стихотворение было бессознательно-эпигонское по отношению к Сельвинскому, Асееву и т.д.
    Вопроса "Влюблялись ли Вы?" в мой адрес не было [об этом говорил В.Б. Кривулин - О.Р.], и быть не могло: Ахматова все же не генерал из анекдота. По контексту после моего чтения Анна Андреевна могла, конечно, сказать что-нибудь вроде: неужели Вы никогда не влюблялись? Вот об этом бы лучше и писали. Но я такого не помню.
    Вот и все, что я могу сказать про этот визит. Я даже не могу точно вспомнить, когда это было. Году в шестидесятом или в шестьдесят первом. Скорее всего, в конце шестидесятого года. Больше никаких встреч с Анной Андреевной у меня не было. Приходить еще - это не входило в оговоренные условия. Я не знаю, поддерживал ли Витя потом какие-то контакты... Поддерживал? Значит, он был из нас избран, потому что нам с Женей такого предложения не было. Ну, это и понятно. Витя Кривулин подходил к поэзии профессионально, это было дело его жизни, он много читал, учился, работал над поэтической техникой. Мы с Женей полагали, что поэтами не становятся, а рождаются, что читать ничего и учиться ничему не надо, а надо только высекать поэзию из души, как огонь из кремня. У Жени к тому же нарастали с годами религиозные, а у меня - научные интересы. Словом, в поэзии мы были дилетанты.
    Стихи, которые я писал в 1960-х гг., остаются фактами моей биографии, а не "литературного процесса". Но это была для меня важная школа. Уже в университете я заинтересовался "Махабхаратой" и в первых же своих работах показал, что эта древнеиндийская книжная эпопея по происхождению - устная поэзия, импровизировавшаяся на формульной основе. Я просто не смог бы этого сделать, если бы не знал к тому времени, как именно приходят в голову поэта и "складываются" стихи. Поэтический опыт очень помогал и при работе над переводом. Кроме того, несколько раз в юности я попадал в состояние, которое можно определить как вдохновение. И это впоследствии помогало по аналогии судить о некоторых сверхобычных состояниях сознания, описаниями которых богаты древнеиндийские тексты".
    Рассказ отредактирован Я.В. Васильковым. Авторское добавление: "Прочитав воспоминания Вити и Жени, припоминаю теперь, что Ахматова, конечно же, завершила встречу с нами чтением своих стихов. Но и сейчас эта картина не встает передо мной зрительно. Есть лишь косвенное подтверждение: когда годы спустя вышла пластинка со стихами Ахматовой в ее чтении, я узнал ее манеру и, помнится, говорил кому-то из близких: "Вот также она и нам читала тогда".
    Пазухин Е.А. (магнитофонная запись от 15 июня 2001 г., архив МА; текст отредактирован О.Рубинчик):
    "Я прочел воспоминания Вити. Думаю, что год он приуменьшил, потому что мне было тогда 16 лет, а в 1960-м г. мне было пятнадцать. Так что, скорее, это был уже 1961 г. Темное время года. Осень или зима, я точно сказать не могу.
    Не все, что Виктор рассказывает, вызывает у меня личные ассоциации. Если говорить о каких-то запечатлевшихся картинах... Действительно, очень большая квартира с высоченными потолками. И длинный проход. Такое часто бывает в старых петербургских домах: длинный-длинный коридор. Нас встретили те люди, которые ее как бы курировали, - Пунины. И было ощущение, что мы проходим какую-то проверку. НУ, мы ее прошли успешно. Потом мелькнула где-то в глубине перспективы красавица Аня. Анна Андреевна относилась к ней как к внучке, потому что узнавала в ней свою молодость. Для нее это было как бы отражение ее самой в ретроспективе, скажем, пятидесяти лет.
    От квартиры осталось ощущение некоторой безбытности, чего-то неустоявшегося. Что касается интерьера, в котором Анна Андреевна нам предстала, я не воспринял его как уж очень тесный. Дело в том, что я помню, как входила Ахматова: она вплывала. Человек, который плывет, должен иметь некое расстояние, чтобы можно было это видеть. В моем представлении, комната была, может быть, метров двадцать. В комнате стоял диван. Кресла, в которых мы сидели. Был стол - Ахматова положила на него рукопись, по которой она нам читала. Книги были. Картины, возможно, тоже. У меня какой-то размытый образ перед глазами.
    Ахматова была женщина, можно сказать, даже тучная. Но ей были свойственны удивительная пластика и обаяние - женское, я бы сказал, а не только человеческое, даже в таком преклонном возрасте.
    Не помню, чтобы она спрашивала меня про стихи из своей книжки. Скорее, она могла спрашивать просто, что из ее стихов мне нравится. Стихотворение про короля я вообще, честно говоря, не помню.
    Зато очень хорошо помню, что речь шла о современной поэзии. Ахматова говорила о некоем поэтическое ренессансе, о Бронзовом веке русской поэзии - имея в виду прежде всего кружок Бродского. "Кружок Бродского" - условно, потому что тогда любители поэзии, пожалуй даже, Бобышева больше ценили. Потом почему-то заговорили о Кушнере. Она, кстати, его тоже очень высоко ставила. Кто-то выразил мнение, что он... немножко то ли однообразен, то ли монотонен... что в нем нету нерва такого... Она призадумалась и заметила, что нужно будет при случае, может быть, ему об этом сказать. То есть приняла это как тему для размышлений.
    Потом она предложила читать стихи. Вот сейчас я расскажу нечто не соответствующее и даже противоречащее тому, о чем говорил сам Виктор.
    Витя держал в руке вот такой толщины пачку стихов и стал читать. Прочел он, по-моему, только одно стихотворение. Оно было посвящено нашей знакомой, ее звали Маша. А заканчивалось словами: "Я готов подарить вам любые на свете буквы, / Только эти четыре оставьте моими". Четыре - составляющие ее имя. Ахматова, прослушав, сказала, что стихотворение, на ее взгляд, интересное. Потом она взяла эти листки, и дальше была такая картина. Она брала листок, говорила: "Банально!, - и откладывала. "Банально", - откладывала. "Банально. Банально. Банально. Банально. Банально. Менее банально". В основном она оценивала эти стихи как банальность. При этом я не могу ничего ни возражать, ни утверждать; оценка творчества может быть субъективной. Но я помню эту ситуацию именно такой. А чтобы Ахматова выражала, как рассказывает Виктор, восторг по поводу того, что мы ей читали (или что она при нас читала из тех текстов, что мы ей принесли), - этого я абсолютно не помню.
    Потом она попросила читать меня. Мне было шестнадцать лет - что же я мог тогда написать? Ну, была у меня какая-то страшная сказка с хорошим концом. Стихотворение "Лыжник". И так далее. Все это, кстати, опубликовано в антологии Кузьминского "У Голубой Лагуны". Я довольно много прочел. Ахматова терпеливо выслушала. Потом она сказала (то, что Виктор говорит об иронии, тут и выявилось): "Мне кажется, что вы читали что-то интересное, правда, я почти ничего не расслышала".
    Из того, что Славик читал, могу назвать "Венгерскую песню": "Эй, мадьяр, кто б ты ни был, - / Иштван или Золтан, / Променяй годы-глыбы / На деньки-золото!" Но я совершенно не помню реакции Анны Андреевны. Возможно, Виктор прав и Васильков был тогда по уровню выше нас. Я это не исключаю. По крайней мере, он был человек гораздо более начитанный. И, может быть, его тексты оказались для восприятия Ахматовой самыми интересными.
    Потом она читала нам свою "Поэму без героя", довольно долго: полчаса или даже минут сорок. Значит, это был большой отрывок из "Поэмы". Что было дальше, не помню...
    А второй раз я был, с Виктором же, у Ахматовой в Комарове. Возможно, в 1962 или в 1963 году. Анна Андреевна была очень печальная. Сидела около костерка, который был разожжен прямо возле дома. Куталась в шаль и говорила, что она очень одинока, что ее все оставили. Это была моя последняя с ней встреча. После этого я ее видел уже только во время похорон.
    Сам я не делал попыток увидеться с Ахматовой. Дело в том, что я по натуре человек не социабельный, для меня Виктор был как бы мотором. Мы в этом смысле были диаметрально разными. Возможно, он меня и звал с собой, а я уклонялся. А может быть, там уже сложилась устойчивая ситуация общения с определенной группой людей.
    Насколько я помню, Славик после первой встречи вообще никогда у Ахматовой не был. Потому что она его уж так оскорбила - до глубины души: она сказала, что он похож на Дориана Грея. Вы же знаете, что Ахматова дала каждому из нас характеристику, это я слышал непосредственно от матери Лены Рабинович. Про Виктора она сказала, что у него в лице нечто и от Христа, и от Иуды. Так что Витя, может быт, и не имел повода обидеться: она увидела в нем что-то такое романтическое, демоническое. А меня она характеризовала так: скромный мальчик в школьной форме. В это много содержания, в общем-то, не сместилось. Поэтому мне, конечно, было обидно, что у них такие ассоциации... Про безумные глаза я не помню. Можно, конечно, себе приписать...
    Как я сейчас замечаю, у Виктора все окрашивается в немножко идиллический тон. Приукрашивает он слегка, что ли. И я слишком уже хорош в его воспоминаниях, описаниях. Я скромнее о себе думаю. Но главное, я помню, что Анна Андреевна не так уж восторженно отзывалась о наших произведениях.
вверх
    20. В 1939 г. Л. Чуковская спросила Ахматову, знает ли она итальянский. "Она, величаво и скромно:
    - Я всю жизнь читаю Данта" (Чуковская, т. 1, с. 26. 18 мая 1939).
    Чтобы читать Данте по-итальянски, в 1924 г. Ахматова начала изучать итальянский язык (Лукницкий, т. 2, с. 194). 27 декабря 1924 г. М.М. Шкапская записала в дневнике, что Ахматова беседовала с ней "после бессонной ночи за Дантом в подлиннике" (цит. по изд.: Летопись, ч. 2, с. 74) В воспоминаниях о Мандельштаме Ахматова писала: "Он только что [в 1933 г. - О.Р.] выучил итальянский язык и бредил Дантом, читая наизусть страницами. Мы стали говорить о "Чистилище", и я прочла кусок из ХХХ песни (явление Беатриче) <...>
    Осип заплакал. Я испугалась - "что такое?" - "Нет, ничего, только эти слова и вашим голосом" (Ахматова 1996, т. 2, с. 164-165).
    Из переводов Данте на русский язык Ахматова ценила перевод М, Лозинского, который она называла подвигом его жизни (Ахматова А.А. Михаил Лозинский // Ахматова 1987, т. 2, с. 189).
    Еще в 1924 г. Ахматова создала стихотворение "Муза", где есть строки: "Ей говорю: "Ты ль Данту диктовала / Страницы "Ада"?" - Отвечает: "Я". В 1936 г. Ахматова написала стихотворение
"Данте", в 1958 г. - "Эпиграмму" ("Могла ли Биче словно Дант творить..."). "...Она, вольно или невольно, примеряет судьбу поэтов, родных и не родных, Данта и Пушкина, на свою собственную", - отметила Л. Чуковская в 1958 г. (Чуковская, т. 2, с. 324). Современники неоднократно сравнивали Ахматову с Данте (см.: Королева Н.В. "Могла ли Биче словно Дант творить..." // Ахматовские чтения-2. Там же см. и другие статьи об Ахматовой и Данте). Дантовские мотивы звучат в ахматовских стихах. "Не с теми я, кто бросил землю..." (1922), "Зачем вы отравили воду..." (1935), "Так отлетают темные души..." (1940), "В зазеркалье" (1963), в набросках пьесы "Энума Элиш" (она же - "Пролог, или Сон во сне", 1960-е) и др. Об эпиграфе из Данте см. на с. 47, а также примеч. 27 на с. 159.
    10 марта 1963 Ахматова записала:
    "День Данта (приговор).
    Смерть Замятина (1937) и
    Булгакова (1940). Арест Левы (1938).
    Сон во сне: рваная рубаха... и т.д." Записные книжки, с. 308; см. также с. 684).
    19 октября 1965 г. Ахматова выступила в Москве в Большом театре на торжественном заседании, посвященном 700-летию Данте. Это было ее последнее публичное выступление. См. "Слово о Данте" (Ахматова 1996, т. 2).
    Ахматова о Данте также: Записные книжки, с. 594, 678-680; Чуковская, т. 1, с. 194-196 (10 и 17 сентября 1940); Лукницкий, т. 2, с. 195-196, 294; Найман, с. 47-48, 137; и др. вверх
    21. Северянин Игорь (Лотарев Игорь Васильевич) (1887-1941 ) - поэт, создатель нового литературного направления - эгофутуризма; переводчик, мемуарист.
    Ахматова и Северянин познакомились, вероятно, не позднее 1912 г. Из мемуаров Северянина "Салон Сологуба" следует, что он бывал у Сологуба с конца 1912 г. и встречался там с Ахматовой: "...поэты и актеры по предложению Сологуба читали стихи.
вверх
    22. Извините, дальше не набрано. Н.Д.вверх
  Яндекс цитирования